Мы одни в большом устланном по-ханабадски коврами зале для гостей. Едим, пьем, ждем хозяина.
— Видишь, есть колхозы, где все как следует! говорю я, как бы продолжая с кем-то невидимый спор.
Ироническое выражение на лице у моего старшего друга становится нестерпимым, и я начинаю горячо ему доказывать, что все дело в людях. Это они виноваты, если что-то не так. Вот Аман-Батрак умный, деятельный человек, настоящий хозяин, и все у него есть в колхозе: клуб, библиотека, стадион, радио в каждом доме. И трудовая дисциплина тут не то, что у других. Если бы все председатели…
Здесь я осекаюсь, потому что Костя Веденеев цедит сквозь зубы короткое ругательство. Это вечная манера его не участвовать в разговоре, а вот так: произнести что-то непотребное ни к селу, ни городу. Тем не менее я вдруг замолкаю и оглядываюсь. Действительно, все здесь такое же, как и там, в первом моем ханабадском колхозе, где я организовывал материал об успешном окончании сева: библиотека, детские ясли, полевые станы. И так же работают кетменями женщины на полях. Их видно отсюда, со второго этажа председательского дома. Многоцветной неровной группой движутся они в междурядьях, методично поднимаются к небу кетмени из кованого железа, зависают на мгновение и ухают всей своей тяжестью в мокрую глинистую твердь. Я пробовал как-то: самое трудное — вытащить потом такой кетмень из налипшей на него земли. Сделал я десятка полтора взмахов и почувствовал, как свинцом наливаются плечи…
Появляется Аман-Батрак, прижимается необъятной грудью к моему плечу, хлопает по спине, и я сразу забываю все: женщин в поле, кетмени, живые факелы. И вообще, я привык уже к Ханабаду, ибо сам ханабадец и воспитан в ханабадстве. Разница географических поясов, обычаев, языка не имеет никакого значения. В этом и заключается наша великая ханабадская дружба. Мы пьем, едим, говорим о том, кто из председателей в этом году станет новым Героем Социалистического Труда. То есть ханабадствуем во всю ширь души, и я чувствую себя достойным членом общества…
Меня попросили прийти в обком партии. Нет, не к самому товарищу Атабаеву. В отделе административных органов передо мной положили аккуратно прошитую папку с документами.
— Вот, посмотрите, это для вас, — сказал мне заведующий отделом, одаривая широкой ханабадской улыбкой. — С этими безобразиями следует кончать. Тут как раз материалу на фельетон!
Я отогнул скрепки, принялся разглядывать бумаги. Все тут было яснее ясного… Светила полная луна. Была как раз середина ночи. Именно в этот час никто не спал в левобережном Ханабаде. Да, да, в том самом, что стоял здесь со времен Александра Македонского. И мост, построенный в те времена, был целым. Но люди не переходили на другой берег. Все они расположились на левой стороне Хандарьи и наблюдали, как правобережный председатель колхоза отмыкает амбар, продает неизвестным людям мешки с фуражным зерном и считает незаконно полученные от них деньги.
Ровно пять тысяч рублей было в той пачке. Это подтвердили все сто двадцать свидетелей из левобережного Ханабада. Каждый из них написал подробное объяснение по этому поводу. Все совпадало в этих живых свидетельствах: не только количество вывезенных ночью преступным способом мешков с фуражным зерном, но количество денег, значимость купюр и многие другие подробности. Что была ночь, так это не имело значения. Светила, как мы помним, луна, а нам известна из литературы орлиная зоркость истинных ханабадцев, прирожденных охотников и воинов. К тому же, не только количество мешков с украденным зерном, но совпадали полностью даже знаки препинания в объяснениях свидетелей. Разумеется, совершившего столь тяжкое преступление руководителя арестовали, за кражу коллективной собственности ему грозило тринадцать лет. Вопрос в обкоме решен, но следует организовать общественное мнение против подобных явлений, позорящих высокое звание советского человека.
— Сам Бабаджан Атаевич привел этот пример в речи на партийном активе! — сказал мне, посуровев лицом и сделав движение обеих рук к небу, заведующий отделом.
И мне сразу вдруг увиделся первый руководитель республики. Он был малого, очень малого роста, припадающий на ногу, но с далеко откинутой квадратной головой и трубным голосом. Да, лично Бабаджан Атаевич! В ответ на мой вопросительный взгляд заведующий подтвердил это еще раз энергичным кивком головы.
У меня мелькнула вдруг мысль: а на каком берегу Хандарьи родился Бабаджан Атаевич? Я расспрашивал стороной, узнавал у знакомых. Все почему-та уходили от разговора, отводили глаза, как левобережные, так и правобережные ханабадцы. Говорили и так, и этак, но все как-то неопределенно. Опять вставала какая-то стена. Нет, не из камня или иного ощутимого материала, а невидимая простым глазом, словно бы джин заколдовал: тот самый, из кувшина. Дело, как-никак, происходило в Ханабаде, и явление джина здесь было вполне естественно.
Всякий день теперь ездил я туда, говорил подолгу с правобережными и левобережными жителями, проверял накладные, амбарные книги, счета. Говорил и с сидевшим уже полгода председателем колхоза — степенным аксакалом с орлиным носом и светлыми немигающими глазами. Он молчал и никак не реагировал на представленные мною документы, доказывающие полную его невиновность. В колхозе с довоенных времен не водилось фуражного зерна, ни одного килограмма. И четверо взрослых сыновей старика — все грамотные люди — тоже молчали в ответ на мои расспросы, кому и зачем понадобилось сажать в тюрьму почтенного аксакала — их отца. Лишь один из них, инструктор райкома партии, договорился встретиться со мною на краю города и кое-что рассказать, но не приехал в условленное время. Когда я позвонил ему и спросил о причине его неявки, он ответил: «Ай, ничего не знаю!»
И я написал фельетон в защиту аксакала, указал на вопиющие несуразности в обвинении, многочисленные нарушения закона. То ли повлиял недавний приезд московской комиссии, то ли еще что-нибудь, но старика выпустили из тюрьмы. В один из дней они вдруг все вместе приехали ко мне домой: аксакал и четыре его сына. Сидели, пили чай и не сказали при этом ни одного слова. Потом уехали. Что-то перевернулось в моей душе от этого их молчания…
«Не тех людей берет под защиту этот корреспондент!» — сказал по поводу фельетона товарищ Атабаев. В голосе Шаганэ, передавшей мне эти слова, я впервые услышал тревогу.
— Может быть, ты немножко не так будешь писать? — сказала она мне. — Видишь, и здесь недовольны, и там…
Шаганэ ты моя, Шаганэ,
Потому что я с севера, что ли…
Впрочем, я не с севера, а с Черного моря, где тоже неплохие ребята. Все было с ней у меня: соловей, роза, полумесяцем бровь и прочее, официально утвержденное бесчисленным рядом великих ханабадских поэтов и что в новое время стало именоваться в Ханабаде моральнобытовым разложением. Тем не менее, огромная ханабадская луна сглаживала с лица тени, заставляла светиться чудным светом ее глаза, делая их бездонными. Это был волнующий серебряный мираж…
Но Шаганэ вдруг стала меняться. Нет, она была такой же, как и тогда, когда только еще перешагнула из тусклого мира школьной учительской туда, где рождаются молнии и откуда изливается животворящий благостный ливень, напояющий не один только Ханабад, но и «все прогрессивное человечество». Как-то уж не помню, по какому поводу, а скорей без повода, я зашел к ней в кабинет и увидел милейшую Аделину Павловну, сидящую обычно в первом этаже обкома за дверью с железной решеточкой. Она как раз собиралась уходить от Шаганэ, оставив на столе перед ней плотный, с сиреневой сеточкой конверт. На нем ничего не значилось. В руках у почтенной Аделины Павловны содержалась целая стопка таких одинаковых конвертов, которые она в тихий утренний час разносила по кабинетам обкома партии.
Шаганэ, увидев, что я смотрю на конверт, как-то непонятно засуетилась, даже покраснела немного. Подтянув конверт к себе, она хотела незаметно спрятать его в ящик стола, но конверт там застрял, и она еще больше растерялась.