Литмир - Электронная Библиотека

— Ну, отсидит муж свои два года, а что потом? — спрашивал я.

— Потом с женой будет жить, — отвечал невозмутимо заведующий школьным отделом партии Шамухамед Давлетов.

— Но ей ведь и тогда будет еще только тринадцать лет!

— Новую справку купит.

И снова летел я на другой конец Ханабада. Здесь было страшней. Ранним утром, когда женщины в красных до земли платьях — кетене — и закушенным яшмаком — платком молчания — равномерно поднимали и опускали кетмени в подсыхающие междурядья, столб пламени с черным дымом встал за дальними дувалами аула. Пронзительный вопль страдания полетел в бездонное небо, к восходящему солнцу, и рассыпался там, в пылающих недрах, тысячами криков невыносимой боли. Женщины опустили кетмени и стояли не шевелясь. Они все знали. Куски жирной сажи, словно клочья обгоревшей кожи, кружась, опускались на землю. В мире наступила полная тишина. И женщины опять замахали кетменями: по восемь взмахов в минуту…

В глазах у Шаганэ я увидел простое и великое человеческое чувство. Она держала обгорелую тонкую руку женщины, почти девочки, в своей руке, и из-под крепких, как маленькие стрелы, ресниц у нее катились крошечные шарики слез. Разбиваясь, подобно жемчугу, падали они на белое покрывало, которым было укрыто лежащее тело, и скатывались на затертый больничный линолеум. Где-то там, за зеркальной выпуклостью глаз Шаганэ стыл мираж. Она уже ощутила его всевластие, когда ей представили отдельный кабинет в обкоме партии. Облик государственности проступал в повороте ее головы, твердости пальцев, в той особой административной заботливости, с которой она наклонялась над другой женщиной, решившей уйти из жизни таким страшным способом. И все же струились эти драгоценные слезы. Долго ли будет продолжаться в ней столь неравная борьба?

Весь ужас заключался в том, что облившая себя керосином И зажегшая спичку женщина остается какое-то время жива. Огненный факел с черными краями две-три минуты полощется на ветру. Длинное платье-кетене обгорает вместе с кожей, вспыхивают верхушки волос, а потом огонь гаснет. И пострадавшая после оказания первой помощи в какой-то момент чувствует себя лучше. Она уже неистово хочет жить, верит в свое спасение, в будущее. И тут наступает мучительный кризис, почти всегда заканчивающийся неотвратимым.

Что-то неясное обозначал этот контраст: белая, с розовым маникюром, рука Шаганэ и черная от солнца и кетменя, в сочащихся кровью ожогах, рука прикрытой полотном женщины. Видны были лишь угли глаз среди завернувшихся струпьев лица. Оно улыбалось, это лицо, верило, жаждало вселенской доброты. До конца своих дней не забуду я эту улыбку…

Шаганэ что-то тихо спрашивала, а женщина молчала и все улыбалась. Ох, эта ханабадская способность молча улыбаться! И следователь опрашивал ее и всех близких в доме.

— Ай, белая лошадь приснилась! — сказал суровый старик с ассирийской бородой, аксакал этой семьи.

Возле третьей и возле четвертой жертвы, покрытой струпьями ожогов, сидели мы так, и все они молчали. Была это женщина, мать двух детей: они кричали и тянули к ней руки, когда она горела. И девочка — восьмиклассница, получавшая только хорошие отметки. Близких тут же арестовывали, следователь раскладывал бумаги, несколько дней записывал показания. Виновные, поскольку находились рядом: муж, брат, учитель, получали сроки. Они тоже молча принимали это, как принимают в пустыне дождь или зной. Я пытался узнать что-то скрывающееся за этим молчанием, но тщетно. Так молчит природа, когда она неживая, молчат камни, песок. Молчит земля, утратившая возможность рожать…

Снова видел я неприкрытое веселье в глазах товарища Тарасенкова.

— Что же, отдельные самоубийства еще случаются у нас. Так то пережитки прошлого. Не можем же мы давать пищу всяким там труменам, порочить наш социалистический строй. Сам посуди: такие достижения кругом, канал вот строим, голубую реку жизни ведем в пустыню, а тут какие-то самосожжения. Что скажет трудящийся в Америке или в той же Западной Германии, прочитав такое. Нет, фельетон твой правильно задержали. Нельзя чернить наши достижения!

Я принялся объяснять, что все не так просто. По статистике до революции почти не было самосожжений, и если они происходят теперь чуть ли не каждую неделю, то следует разобраться, в чем тут дело. Живые люди ведь горят: матери, имеющие детей, школьницы.

— Вот и напиши хорошую, партийную статью на антирелигиозную тему!

— Да если бы не религия, то половина женщин сгорела! — воскликнул я.

— Как так? — спросил он недоуменно.

— А то, что мулла запрещает хоронить таких на кладбище, молитв над ними не читает!

Он поджал губы, мясистые щеки и подбородок пришли в неподвижность. И весь он выпрямился в кресле, как бы придавая особую значимость своим словам.

— Не знаю, как некоторые, — он остро посмотрел на меня, и в темных зрачках появились иголочки. — А я, когда возникают сомнения, говорю себе, что партия лучше меня разбирается во всем. Мы можем думать и так, и этак, а партия знает, что делать. Ты как думаешь?

В глазах его играла неприкрытая веселость. Я не мог ничего ему сказать, и он это знал…

Здесь я успокаивался духом. Да и как бунтовать ему, этому духу, когда в прохладной полутьме расстелен благородный ханабадский дастархан, а водка наливается не в надтреснутые пиалы, а в граненые стаканчики из запотевшей от холода бутылки. Потому что в этом громадном доме в два этажа с двенадцатью комнатами есть даже большой складской холодильник. Он находится в подвале и питается от специально протянутой из города электросети. Об этом подвале среди нас ходят легенды: там пирамидами стоят шампанское, армянский коньяк, крымские вина, а в холодильнике икра, семга, балыки всех сортов. Есть там даже вино, которое лично пьет товарищ Сталин. И других вещей там в достатке: котиковых шуб и габардиновых плащей, мотоциклов и фарфоровых сервизов. Все для приема людей хотя бы из королевской семьи. Сюда и ездят обычно наезжающие в республику гости, и все всегда готово для них. Ну, а мы здесь, корреспонденты центральных и республиканских газет, кинохроники, ТАСС и радио, вовсе свои люди. Чай-пай тут происходит самый непринужденный.

Аман-Батрак, из первых героев-хлопкоробов, живой подвижный человек с крупными черными глазами, мой друг. Помимо всего прочего, колхоз его рядом с городом. Поля у него всегда ухоженные, на заем он подписывается первым в области, и мы по очереди пишем о нем очерки.

Не знаю почему, но ко мне он относится с какой-то особенной уважительностью. Дело не в том, что я здешний корреспондент, а в чем-то другом, мне неизвестном. Но я вижу, что Аман-Батрак не в порядке гостеприимства рад моему приезду. Его антрацитовые глаза с красными прожилками теплеют, и хоть может оставить меня сидеть с парторгом или председателем сельсовета, он остается сам, собственноручно наливает мне чай, водку, сидит со мной по два-три часа. И все смотрит на меня с интересом. Так он не поступает даже с корреспондентом «Правды».

Собственно, все мы мало знаем о нем. Рассказывают, что ездил он через границу, торговал людьми, а в земельно-водную реформу привез в ГПУ в мешке голову своего брата-басмача и стал председателем колхоза. Речи свои на республиканских активах он кричит сильным, высоким голосом, непременно упоминая о своем батрацком происхождении. Глаза у него делаются тогда дурными, мутными и совсем красными…

Сидим мы сейчас у него с областным агрономом Костей Веденеевым, который третий год учит меня своему делу. Он пьет как-то меланхолически, и вечное ироническое выражение не сходит с его красивого, мужественного лица. Костя — агроном от господа бога, и все меряется им соотносительно с хлопком. Двадцать пять лет назад приехал он сюда из первого выпуска сельхозакадемии и с тех пор забыл про свою родину, где сеют рожь, прядут лен и глядят на небо, ожидая дождей. Он и в отпуск с тех пор отсюда ни разу не выезжал. Есть такие фанатики дела, и ему отдают должное. Его, беспартийного, зовут на все пленумы бюро. Мне он сказал, что вполне назначил бы меня агрономом в МТС, так как их все равно никто не слушает. Он скептически относится к моей газетной деятельности, и между нами дружба, самая близкая, которая может быть у людей столь разного возраста.

19
{"b":"553565","o":1}