В своем кабинете расслабился, снова улыбнулся, но теперь уже одним уголком губ, иронически. В самом деле, как тут не усмехнуться, когда только и приходится, что держать уши топориком да принюхиваться — откуда чем дует. В этом отношении Чесноков был откровенен перед собой и не стеснялся, как это делают другие, называть вещи своими именами. Да — он изворачивается, как вьюн на сковородке, да — бог не наделил его особыми талантами, и если он чего-то добился, то единственно благодаря своему умению жить. Цинично? Может быть, зато откровенно, без важного надувания щек. Конечно, на людях Чесноков не станет изгиляться, где надо, выдержит марку, но и представлять из себя Сократа, когда в общем-то волей случая уселся в кресло, не намерен, потому что, слава богу, не круглый дурак. Многие ли умом и талантом добились положения? Раз, два — и обчелся. Ну, так и нечего корчить из себя незаменимых. Он-то хорошо знает, что святое место черти одолеют, всегда найдется желающий занять его, столкнув сидящего. И ему, Чеснокову, если перестанет оглядываться, не замедлят дать пинка. Но это — извините, это еще надо суметь сделать.
А пока что он в персональном кабинете и сам кое-кому может очень даже запросто дать щелчка по носу. И в кабинете каком! Стол двухтумбовый, зеленого сукна; два телефона: белый — городской, черный, с особым сигналом, — прямой с заведующим (третьего — с высшим начальством, правда, пока еще нет), журнальный столик с двумя мягкими креслами по бокам — для посетителей, стулья вдоль стены, книжный шкаф с ровными рядами томиков собраний сочинений вождей и никелированная вращающаяся вешалка в углу. Вот уже три месяца, как он перебрался в этот кабинет, а все не может привыкнуть к его уюту и солидности.
В первый послеотпускной день приниматься за дела не хотелось. Чесноков бегло просмотрел почту — ничего существенного, — пролистал бумаги, принесенные секретаршей, и, не обнаружив срочных, неторопливо закурил, поглядывая в окно, за которым (через улицу) раскинулся тенистый сквер в полквартала. У центрального входа торговали газировкой и за плату взвешивали всех желающих на белых аккуратных весах. Это было новинкой в городе, и около весов постоянно толпился народ. В общем-то привычная скучная картина.
Он отвернулся и тоскливо поглядел на дверь. Зашел бы кто из сослуживцев — можно поболтать, поделиться отпускными впечатлениями. Самому же шататься по кабинетам несолидно, особенно теперь, когда стал заместителем. Другое дело, если к нему зайдут, — приветит, уделит внимание, оторвется от дел. Однако никто не заходил, и Чесноков со вздохом пододвинул к себе бумаги. Он вовсе не считал себя лодырем, иначе не сидеть бы ему здесь, просто настроение было нерабочее.
Не успел он вникнуть в суть первой бумажки, как в дверь постучали, и на пороге появился Лапицкий. Чесноков опешил — ничего себе, подарочек с утра!
— Здравствуйте, — сказал учитель.
— День добрый…
— Не узнаете? — Лапицкий натянуто улыбнулся.
— Ну как же, как же, — оживился Чесноков, лихорадочно вспоминая его отчество. Имя помнил — Тимофей, а вот отчество… Кажется, Андреевич. Отец у него был колоритный мужик, дед Андрей.
— Тимофей Андреевич… Проходите, садитесь, что же вы у двери…
— Антипович, — поправил учитель.
— Ну да, Антипович, — кивнул невозмутимо Чесноков. — А я как назвал?
— Андреевичем.
— Неужели? — удивился Чесноков почти искренне и прибегнул к своему излюбленному приему: — Оговорился, извините. Тут у нас один товарищ работает, на дню по пять раз встречаемся, а зовут Тимофеем Андреевичем. Так что немудрено…
Он не знал, что делать с Лапицким. С одной стороны, тот был осужден с ходовым клеймом «враг народа», хотя и верилось в это с трудом, а начистоту — совсем не верилось. Но это личное мнение, и Чесноков давно уже привык держать его при себе. Официально же — враг. С другой стороны, освобожден. В воздухе запахло переменами, туг его чутье безошибочно. Не сплоховать бы.
И еще одно обстоятельство беспокоило: знает ли учитель содержание его разговора со следователем? По всему, не должен знать, о ходе следствия ему, конечно, не докладывали. Как бы там ни было, но лучше всего не сторониться учителя и не разыгрывать из себя официальное лицо. Да и жалко все-таки, намытарился.
Лапицкий присел на указанный ему стул (приглашать в кресло за журнальный столик и садиться рядом было бы уж слишком), снял фуражку, открыв начинающие отрастать, с проседью, волосы, и вздохнул с облегчением.
— Поседели, — заметил невольно Чесноков.
— Есть немного. — Учитель машинально потрогал волосы. — Был я у вас недели две назад. Сказали — в отпуске, придете сегодня. Вот я и не откладывая… Может, не ко времени?
— Ничего, ничего, работы всегда под завязку, так что и не поймешь, когда ко времени, когда нет. Ну, рассказывайте, как вы, что, когда вернулись?
— В начале июня, уже после амнистии.
— Но ведь, насколько я знаю, амнистия распространялась только на уголовников.
— Верно, на уголовников. Я по пересмотру дела освобожден. Трижды посылал, и вот наконец вняли, как говорится, моим молитвам.
— Значит, вас оправдали?
— Конечно.
— Да-а, — протянул Чесноков, успокоясь: если оправдан, тогда другое дело. — И как это вас угораздило?
— Землячок помог — вот и угораздило.
— Донесли?
— О чем донесли? — насторожился учитель, вопросительно вскинув брови.
— То есть… нет, — смутился на мгновение Чесноков, поняв, что допустил бестактность. — В обиходе так принято… Я хотел сказать: оклеветали. Знаете, когда услышал — не поверил. Просто невероятно. Вот ведь, подумать только… Вы знаете, конечно, из газет о переменах. Невероятно! Невероятно! Вот уж истинно: хочешь понять человека — гляди ему в глаза, а не на модель обуви.
— Да-да, конечно. Только дело в том, возле кого поскрипывает эта обувь.
Чесноков насторожился, невольно глянул на дверь — плотно ли прикрыта. Что-то не туда заворачивает учитель, за такие разговорчики можно и кувырком из кресла… Ишь, нахватался!
— Позвольте, Тимофей Антипович! — произнес он сухо, почти официально. — Ваши рассуждения, знаете ли, умозрительны.
— Хорошо, хорошо, оставим. Время покажет. Даст бог, может, скоро и перестанем бояться.
Чесноков видел, что Лапицкий понял его опасения правильно: опасения за собственное благополучие. Боится же тот, у кого совесть нечиста. Лучше всего было прекратить этот скользкий разговор, но и оставлять учителя при таком мнении не годится. И потом, он, Чесноков, лицо официальное, значит, и вести себя должен соответственно.
— Не понимаю, кто и чего боится? — заговорил он поучительно. — Честным людям бояться нечего. Конечно, без ошибок трудно обойтись, и я могу понять ваше состояние после всего, что вы перенесли, пережили. Однако, дорогой мой, нельзя личные ощущения возводить в нечто общее. Все эти страхи надуманы, поверьте мне.
— Надуманы?
— Конечно же! Чего нам бояться, в самом деле.
Учитель иронически улыбнулся, покачал головой и вдруг спросил:
— А знаете, что самое страшное?
— Ну-ну.
— То, что мы боимся даже признаться вслух о самом существовании этой боязни. Удобнее всего провозгласить: не существует. Иначе, если признать что-то, нужно давать объяснение причинам его существования.
— Ну-у, батенька, в какие материи вас потянуло. Сейчас вспомним философию, а там и до эклектизма недалеко.
Чесноков заставил себя рассмеяться, свести все к шутке, хотя ему было вовсе не до смеха. Глупая откровенность, прямолинейность и независимый до дерзости тон учителя начинали раздражать. Лапицкий держался по старинке, как директор школы с рядовым инспектором, не соблюдая никакой дистанции. Не хватало еще по плечу похлопать. Забывается учитель, ситуация в корне изменилась: он, Чесноков, второе лицо в облоно, а кто такой Лапицкий? Нуль, никто, сомнительная личность, помилованный. Какой там, к черту, оправданный! Это ему только хочется верить, что оправдан. Что ж, пусть верит. Верить никто не запрещал.