Ждал батьку и Максим. Она это видела: ждал и волновался. Вот уже с полчаса он сидел над раскрытой тетрадкой, а ручка с сухим пером так и лежала возле чернильницы-невыливашки.
Когда́ пришел Захар, Прося не заметила. В это время она задавала корм повизгивающему нетерпеливо поросенку, спущенный же с цепи Дружок скрылся по своим делам, и предупредить хозяйку было некому.
Не видела Прося и встречи сына с батькой. Когда вошла в хату, Максим, длинный и худой, стоял посередине горницы ровно, как жердина; Захар находился в метре от него и ладошками протирал глаза. Заметив ее, он виновато улыбнулся:
— Здравствуй, Прося.
— Здравствуй.
— Вломился вот…
Голос был его, Захаров — густой, рокочущий, разве чуток помягчел, будто осип, — но во всем остальном он лишь отдаленно напоминал себя прежнего. Могучее некогда его тело точно усохло, ужалось со всех сторон, утратило плавные округлости, приобретая взамен угловатость плеч, костистость выпирающих ключиц; стриженая голова топорщилась прореженными волосами и походила на истертую, повыдерганную щетку, как бы подтверждая, что былой шевелюре уже не отрасти; во взгляде не осталось ни твердости, ни хищной остроты, глаза то и дело прятались под вздрагивающими ресницами; и только густые черные брови стали еще шире и кудластее. Во всей его осанке, в движениях не было прежнего Захара. Он казался надломленным и жалким, будто на плечи давил невидимый груз.
В груди у Проси стиснулось, зашлось минутным холодком. Если такой мужик надломился, то что же осталось от Тимофея, никогда не отличавшегося ни здоровьем, ни силой!
Вопреки ожиданиям, Захар пришел трезвым, но потчевать и предоставлять ему ночлег она не собиралась. Да и у него, видно, в этой хате кусок в горле застрянет. Осталось же в нем хоть что-то человеческое.
Не будь Максима в доме, она бы Захару и сесть не предложила. Однако ничего не поделаешь, прогнать сейчас нельзя.
— Садись, чего половицы гнуть.
Захар уселся на диван — как-то робко, напряженно, по-бабьи сдвинув коленки и уложив на них волосатые руки с корявыми негнущимися пальцами. Максим присел к столу, наискосок от батьки. Рядом, на стул, опустилась и Прося.
— Вернулся вот, — сказал он и умолк, прокашливаясь.
— Вижу.
— Я тут у Василькова пока… — добавил Захар, как бы предупреждая, что насчет ночлега беспокоиться не надо, не обременит.
Она так и поняла, поскольку ни чемодана, ни торбы с ним не было, только на столе у Максима лежал какой-то сверток, по всему видно, гостинец сыну.
— У Василькова так у Василькова…
— Устраиваться буду.
— И где?
— В Гомеле, верно. Хата ж моя колхозу отошла. Думаю найти работу, квартирку какую, потом и Максима заберу.
Ох ты, быстрый какой! Решил, значит. За всех разом взял да и решил. Нет, милок, не шебаршись особо, здесь твоя лавка с краю.
— А у него ты спросил? — кивнула она на Максима.
Захар встрепенулся, заморгал, явно не ожидая такого поворота дела, пальцы его зашевелились на коленках, брови вскинулись и застыли.
— Спроси, спроси, хлопец он взрослый.
— Конечно, вижу. Ты что, Максим, разве не хочешь? Будем в Гомеле жить, там и школы все рядом.
— Я к этой привык, — отозвался Максим, не поднимая глаз от стола.
— Ты в Ново-Белице учишься?
— Да.
— Ну-у, я могу и там остановиться, будем жить в Ново-Белице. Мне-то все равно, я о тебе думаю, как тебе лучше.
— Не знаю я…
— Да чего ж не знать, сынок! — растерялся Захар. — Не чужой я тебе. А тетке Просе спасибо. Я уж и не знаю, Прося, как благодарить. По гроб жизни буду…
— Нечего меня благодарить, — оборвала его Прося. — Брось об этом.
Его благодарность болью отозвалась в ней, оскорбила. Получалось так, будто Максим чужой и растила она его все эти годы из сострадания. Но вот пришел родитель — и с плеч долой, забирай свое чадо. Выходит, для Захара она старалась, для этого ненавистного ей человека?
Чепуха какая! Максим стал для нее сыном, родным дитем. Но кто же благодарит мать за воспитание своих детей! Кто посмеет, кому дано такое право — благодарить? Это означало бы подняться над матерью, стать к ребенку ближе, превысить ее родство. Такое можно сделать разве что по недомыслию. Как бы выглядело, приди Тимофей и скажи: «Спасибо тебе, Прося, что Анюту вырастила».
Об этом хотелось сказать Захару и еще о многом, да при Максиме не скажешь.
— Ты погоди, сынок, не торопись, — продолжал он подрагивающим голосом. — Чего тут знать? Батька я твой, значит, и жить мы должны вместе. Как же иначе! Ты просто отвык от меня, это пройдет. Через недельку я устроюсь, огляжусь… Да?
— Не знаю, как тетя Прося…
Видно было, что ему тягостно сидеть тут, разговаривать с Захаром, и Прося сказала:
— Пойди, Максим, глянь там, кажется, стадо идет. Загонишь корову, а то она повадилась мимо бегать.
— Хорошо, — откликнулся он с готовностью и торопливо вышел.
Захар свесил голову и выглядел теперь еще более жалким, растерянным.
Но только не Просе было его жалеть.
— А ты другого ждал? — спросила она сухо.
— Сын ведь.
— Сын… Состругал, значит, и дите твое? Мало этого.
— Так вышло, чего ж теперь.
— А раз так вышло, то какой он тебе сын. Сам видишь, чужой ты ему. И ненужный. Не пойдет, помяни мое слово.
— Никак, против настроила? — спросил он уже тверже, поджимая губы и выпрямляясь на диване.
— Не говори что попадя! Дитенку и так несладко пришлось. Знаешь, на улице всегда найдутся охотники пошпынять.
— Я тебе верю. Значит, отвык, это поначалу. Образумится.
— А когда он привыкал к тебе? Он ко мне привык, разве не понятно!
— Понятно, Прося, понятно. Ты ему заместо матери. Спасибо тебе.
— Я ж сказала, нечего меня благодарить! — осерчала она. — Не для тебя растила, не надейся. Своего племянника растила, а не сына твоего. Чуешь разницу?
Захар сгорбился, уставился в пол, полез в карман за куревом.
— Чую, как не чуять. И все равно спасибо. Я вот чего хотел сказать… Ты прости меня, если можешь. — Он закурил, торопливо затянулся и, выдув дым в окошко, проговорил отрывисто, будто выталкивая каждое слово: — Виноват я. Перед Тимофеем. И перед тобой. Виноват.
— Знаем.
— Время такое было. Грозился мне Тимофей, ну и вот…
— Ах, время виновато. Вон оно как! Ловкая открутка.
— Злой ты стала, Прося. Своего я нахлебался, сама видишь, — развел он руками, точно приглашая оглядеть себя — постаревшего, исхудалого, сломленного судьбой человека.
— Злой?! — вскинулась она. — А ты на что рассчитывал — на жалость мою? Вот признался наконец в подлости своей, а я и запрыгала от радости. Своего, говоришь, нахлебался? Верно, своего! Твое с тобой и останется, нечего передо мной выставлять. Да ты к кому за жалостью пришел? Может, хатой ошибся?
— Говори что хочешь и будешь права, — отозвался он глухо.
— И это знаю.
Прося встала, выглянула в окно. Она и не заметила, как на дворе сгустились сумерки, как пришло стадо, и Максим, впустив корову, запирал ворота. Разговаривать с Захаром больше не хотелось, да и не о чем.
— Надо корову подоить.
— Кликни его, — попросил Захар. — Так и не поговорили. Он не болеет? Худой…
— Растет.
Она включила свет, которого ждали в Метелице еще до войны, а провели только прошлым летом, и, захватив подойник в кухне, вышла. Максим уже сидел на крыльце, задумчиво теребя холку приникшего к его коленям Дружка.
— Пойди к нему, зовет, — сказала она и, видя его нерешительность, подбодрила: — Не волнуйся, как ты захочешь, так и будет. Ну иди, иди, поговорить-то надо: батька.
Максима она успокаивала, но сама не могла унять волнения. В течение всего разговора с Захаром только и делала, что прятала подальше свое беспокойство за дальнейшую судьбу ребенка. Какой он там взрослый — дите дитем, куда повернешь, туда и пойдет. Сейчас Захар говорит мягко, вкрадчиво, вызывает чувство жалости к себе, а это посильнее властного тона. Максим — хлопец отзывчивый, доверчивый, может и поддаться на уговоры, пожалеть непутевого батьку. И тогда одному богу известно, что с ним станет. Хлопец есть хлопец, долго ли в городе свихнуться.