— Ты что-то хотел сказать, дорогой?
— Мне очень хорошо с тобой, Юргита. Очень.
Она благодарно улыбается и молчит.
Но через минуту-другую нерешительно говорит:
— Я должна была сказать тебе сразу, но не хотела портить настроение. Знаешь, вчера мне из Вильнюса вернули статью. И с довольно сердитой припиской. Оказывается, проблемы, которые я в ней поднимаю, не заслуживают никакого внимания.
— Этого следовало ожидать…
— Я о своем бывшем редакторе была лучшего мнения.
— Что я тебе говорил? Нечего зря надеяться. — Даниелюс почти доволен, что его пророчество сбылось. — В каждом из нас живут два существа: чинуша и человек — кто сильней, тот и перетягивает. Твой бывший редактор, видать, скорее чинуша. Уж в этом случае — точно.
— А ты? Ты разве поддержал мою статью? — хмурится Юргита.
— И я чинодрал, — неохотно соглашается Даниелюс. — Но пойми, есть вопросы, которые надо решать, руководствуясь здравым смыслом.
— Вы с моим редактором пара — оба в полном здравии, — ехидно замечает Юргита. — Но правы ли вы? Ведь кроме здравого смысла есть еще сердце. Умом и я понимаю, что могу со своей статьей наткнуться на стену. И даже шишку набить. Я ее уже и набила. Но мне очень хотелось тебе помочь и поэтому, не считаясь с последствиями…
— Прости. Я тебе в самом деле благодарен за то, что ты в своей статье указала на некоторые недостатки, которые тормозят строительство фабрики. Тем самым ты отчасти как бы оправдала меня и сняла определенную долю ответственности со всего нашего штаба.
— Что из того, если мои же благие намерения остались в моей же рукописи? Правда, столичный редактор и, может быть, кто-нибудь из его сотрудников познакомились с истинным положением дел. Но о том же самом ты уже не раз докладывал наверху. А результаты?
— Ну, улучшилось снабжение стройматериалами и еще кое-что.
— А рабочая сила? Прислали дополнительно, но разве на таких можно положиться? На перековку…
— Вот это ты и не должна была акцентировать в своей статье. Зачем идти против течения?
— Мне кажется, главное — создать такие условия, чтобы человек не попал в тюрьму. А ты что — веришь, что за решеткой можно перевоспитать того, кто вконец испорчен?
— Кое-кто там, конечно, исправляется.
— Не ты ли говорил, что тюрьма — это как бы курсы усовершенствования преступников, а не учреждение для их перевоспитания?
— М-дааа… Но это не значит, что человека можно списать вместе с приговором, — Даниелюс пытается отстоять свои начальственные бастионы. — Даже если из ста исправится один, все равно… Иногда стоит создать правило ради исключения…
«Иногда стоит…» Еще одна попытка отмежеваться от самого себя…
Она долго смотрит на Даниелюса, разочарованная, несчастная, и он, сообразив, в чем дело, начинает краснеть и бледнеть. Раньше Юргита так болезненно не относилась к его двойственности, заключавшейся в том, что одно его «я» не ограничивалось никакими казенными рамками, а другое — руководителя — порой вынужденно опровергалось тем, что первое «я» только что утверждало. Смириться с этим мирным сосуществованием двух «я» Юргита не могла, хотя и понимала, что такая двойственность неизбежна: личность, призванная выполнять высшую волю, должна подчиниться продиктованным этой волей принципам, которые, к сожалению, не всегда и не во всем совпадают с ее убеждениями. И чем человек сложнее, тем его первое «я» более оторвано от второго «я» — руководителя, исполнителя высшей воли, тем острее конфликт между ними. Даниелюс никогда не снизойдет до того, чтобы каждое слово, продиктованное сверху, принять как совершенство, ибо, признавая авторитеты, он отнюдь не гнет перед ними шею и не теряет своего достоинства. Вместе с тем — даже если придется покривить душой — он сделает все для того, чтобы оправдать их ошибки, потому что признание таковых унизило бы его самого. Правда, иногда, избавившись от этого своего второго «я», он как бы раскрывался полностью. Откровенно возмущался, сомневался, искал выхода из тупика. Беспомощный ребенок, растерявшийся на перепутьях жизни!
— Почему бы тебе всегда не быть таким? — говорит она, глубоко вздыхая.
— Каким?
— Настоящим. Отстаивающим только то, с чем ты сам согласен.
Даниелюс молчит. Пристыженный, огорченный, полный сомнений. Долго ли еще вилять, выкручиваться? «Ясно! Понятно! Хорошо! Очень хорошо!..» М-даа, Юргита права — зачем притворяться? Но и не лучше делать то, во что сам не веришь. Не веришь, а все-таки… Мол, такие указания, постановления, рекомендации… мол, состою… принадлежу… мой долг подчиниться… Дисциплина и тому подобное… Конечно, есть у тебя, Гиринис, и свое мнение, право высказаться «за» или «против». Но только до тех пор, пока оно совпадает с мнением коллектива, выражающего высшую волю. Может быть, у тебя отрицательное мнение, что же, отрицай, не соглашайся с принятым решением, пожалуйста, но свое мнение на свет божий не вытаскивай, храни его, как какую-нибудь древность, которую изредка снимают с запыленной полки, чтобы показать жене, близким и польстить своему самолюбию; мол, вы что думаете — я не понимаю… думаете, не вижу, как надо… Да, да, надо иначе… но увы… И уж совсем недолго превратиться в полное ничтожество, послушного исполнителя чужой воли, если менять свое мнение в любую минуту. Конечно же при наличии его… Так нет! Коли что делаю, говорю: так надо. Только так, а не иначе. И неважно, что порой стопроцентной уверенности нет, что сомневаюсь или вовсе не согласен. Спорю, опровергаю, предлагаю другое решение, до тех пор пока наконец не стану исполнителем. Когда же сделаю первый шаг — капитулирую и мнение большинства принимаю как свое. Нет, Юргита, я не лицемер! Я не раз выражал свое критическое мнение насчет памятника Жгутасу-Жентулису. Поначалу я категорически возражал: я против, таким памятники не ставят. Но когда там не согласились с моим мнением, когда доказали, убедили меня, что я руководствуюсь местническими взглядами в то время, как надо шире… по-государственному… Короче говоря, когда я вынужден был отказаться от своего мнения и принять чужое решение, я поднял знамя руководителя-исполнителя и ополчился против своего первого «я», против Унте и многих других. Жгутас-Жентулис все-таки взойдет на пьедестал напротив старого Дома культуры, там, где по плану талантливого выскочки Петренаса вырастет новое здание. Представляю себе, как нелепо он будет выглядеть через несколько лет, когда оно будет построено… прижимающий гранату к груди, без шапки, с всклокоченными космами, в одной рубашке, бесстрашный, с героическим выражением лица, весь — презрение к неминучей гибели.
На открытии монумента мне, наверняка, придется сказать несколько слов. Я буду смотреть куда-то поверх бронзовой головы на пасмурное весеннее небо. Все время светило солнце, но в тот день, как назло, будет пасмурно… И на лицах людей будет скорее выражение любопытства и удивления, чем торжественности. Назавтра в районной газете напечатают снимок, опишут открытие памятника и приведут выдержки из моей речи. Каждый год сюда будут приходить пионеры с венками, слушать рассказы о легендарных подвигах земляка, потом они разойдутся, полные благородной решимости следовать его примеру. «А может, правы те, кто считает, что самоотверженный поступок искупает все, — взглядом спросит у меня Юргита. — Но каково им, землякам Жгутаса-Жентулиса, которые сегодня, придя домой, расскажут своим детям всю правду, покажут и оборотную сторону Луны? Не унижаем ли мы себя, утаивая от современников пусть и толику того, что было? Не могу больше! Не могу!» Я чувствую прикосновение рук Юргиты, чувствую, как дрожат ее ладони, как она хватает своей крохотной рукой мою пятерню, жмет ее и пальцы ее подрагивают, словно перед нами бездна, и Юргита отчаянно держится за меня, чтобы туда не провалиться. И вдруг меня осеняет: ведь я теряю ее! По частичке, понемногу, после каждого такого падения в бездну, хотя она, быть может, пока этого и не понимает. Не видит, как растет между нами стена, в которую тяжелым, непробиваемым камнем ложится каждое разочарование. Глаза Юргиты гаснут, руки отдаляются, на губах тает улыбка.