Однако, когда утомленный от возлияний мозг понемногу прояснился, Унте засуетился, задвигался, с трудом собирая невеселые мысли. Он понял, что на этом его неприятности не кончаются. Самое скверное то, что он вчера пропустил репетицию хора — последнюю перед концертом, намеченным на будущую субботу в Епушотасе. Тридцать человек ждали его и не дождались… Здорово он их подвел. А оправданий никаких. Ежели бы его внезапно, скажем, какая-нибудь хворь уложила, тогда другое дело. Увы, ангел смерти не шелестит над тобой крылами, так что приготовься, брат, выслушать слова возмущения всего дружного коллектива, как, скорее всего, выразится товарищ Юркус, директор Дома культуры. Но хуже всего то, что об этом узнает Юргита. Ах, какой стыд, какой позор! За все время пьянки он ни разу не забыл про Юргиту. Она то и дело мелькала перед его осоловелыми глазами, как луч солнца, не надолго, на миг озаряющий затянутое грозовыми облаками небо и снова гаснущий, и тогда наступала кромешная тьма. Однако за этот короткий миг Унте успевал увидеть себя — ничтожного, жалкого, барахтающегося в непролазной трясине, из которой он может выбраться только чудом. Грязь, повсюду грязь… Весь он вывалялся в зловонной тине, с ног до головы. Даже душа и та заляпана грязью… И мысли, и чувства… Не сыщешь местечка, где бы он мог приклонить голову и не запятнаться. Разве он — оплевавший себя, ставший всеобщим посмешищем — имеет право думать о Юргите?
«Дернул же меня черт поехать в Вильнюс, к этому космическому мудрецу. Ведь с него все и началось».
Но, как ни пытался он свалить вину на брата, все равно не мог найти себе оправдания. Что за проклятый характер! Из-за каждой мелочи вспыхивает как спичка. Вместо того чтобы вовремя погасить, швыряет головешки в солому и разжигает пожар…
Посреди недели Саулюс Юркус, директор Дома культуры, зашел к Гиринисам и увидел, как Унте без дела слоняется по усадьбе. Юркус долго обеими руками ерошил густую — лопаткой — бороду, щурил веснушчатые веки и ждал, пока в его душе уймется злость, подавляемая величайшими усилиями воли, но злость не только не улеглась, но, наоборот, при виде виновника всех тягот, испытываемых хором, вспыхнула с новой силой.
— Ну что, вернулся с гастролей? — заговорил он так гневно, что рыжая всклокоченная борода запылала как факел. — Где же твой лавровый венок?
— Нечего тут… — буркнул Унте. — Что было, то было, не вырубишь…
— Хорошо, что ты можешь так, без всяких угрызений. Для тебя это все равно что высморкаться. Высморкался — и снова за свое. А совесть твоя, позволь спросить, где? Сознательность? Чувство ответственности? Ведь концерт на носу, а ты совсем не готов и срываешь нам программу. Мы из-за тебя перед всем Епушотасом осрамимся.
— Знаю, знаю… — не произнес, а простонал Унте. — И у меня душа болит. И, может, больше, чем ты думаешь.
— Болела бы, таких фокусов не выкидывал бы. Тебе просто-напросто сознательности не хватает, товарищ Антанас. Страна штурмует новые высоты, а ты как жук по краям болота ползаешь. Где твой энтузиазм? Где твой полет? Когда все борются…
— И я боролся, пока осенний сев не закончили. Весна придет — и снова на борозду со всеми. Хлеб даром не ем, нечего меня упрекать.
— Вот ты уже и петушишься! Не любишь критику нисколечко и в суть не вникаешь. Советский человек борется за свое будущее не только производственными средствами, используя могучую технику, но и песней, музыкой. Искусство — наши крылья, оно вдохновляет на новые подвиги. А ты — осенний сев, товарищ Антанас… Как же можно так все опошлить?
— Много ли там с песней навоюешь, — раздраженно бросил Унте. Он не выносил назиданий Юркуса, почерпнутых из газет. — На одной песне пшеницу не вырастишь. На сердце от нее веселее, это верно.
— Веселей всем: и тем, кто поет, и тем, кто слушает, — вставил Юркус.
— Это и коню ясно.
— Если человеку на душе веселее, значит, и работа лучше спорится. А когда лучше спорится, то и пользы больше. Государству, партии, делу строительства коммунизма. Это же ты признаешь?
— Это, пожалуй, признаю. И что же мне теперь делать? На коленях вокруг Дома культуры проползти, чтобы простили?
Юркус запустил пальцы в рыжую лопатку бороды, словно желал ее выдергать. В запасе у него всегда имелся набор всяких газетных ответов, но ни один из них не годился для того, чтобы дать отпор Унте. Наконец директор набрел на спасительную мысль:
— А ведь большинство покупает билеты только из-за тебя, из-за твоих старинных песен. Не оправдал ты доверия народа, товарищ Антанас, такой позор на колхозную самодеятельность навлек, что… что… — Юркус закудахтал, не найдя подходящего слова, а когда такое слово, не унижающее достоинства работника культуры, наконец, село на язык, Унте не дал директору даже рта раскрыть и выпалил:
— Ну, уж ежели так, то пусть твой народ набьет мне морду. Сяду рядом с кассиршей, и пусть каждый входящий в зал вмажет мне…
Юркуса передернуло. Он длинными тонкими пальцами боронил не только бороду, но и копну волос, спадавших на воротник. Весь взъерошенный, пыжащийся, ставший от этого, кажется, в два раза выше, он походил на индюка, приготовившегося к драке.
— Все это несерьезно, товарищ Антанас. Непатриотично, а если начистоту, то даже преступно. Вместо того чтобы самокритично осудить свои ошибки, дать слово больше не повторять их, ты со своими шуточками… Полная демобилизация политической сознательности! Можно подумать, что ты какой-то безответственный субъект, ни у тебя прав, ни обязанностей. А тебе, сыну нашей многонациональной родины, открыты все пути в счастливое завтра. Все пути, понимаешь? Так как, должен ли ты вознаградить свою родину за это или нет?
— Послушай, что ты ко мне привязался? — начал злиться Унте. — Читай мораль своим комсомольцам.
— Чего привязался? Хочу, чтоб человеком стал, — гнул свое Юркус, свято веря в силу разъяснительной работы. — В самом деле, как же так можно? День-деньской в водке мокнешь! Разум свой отравляешь, талант губишь в то время, как миллионы стоят на трудовой вахте…
— Пусть себе стоят на здоровье, если им не нравится сидеть, а мне пора на работу. — Унте сплюнул через плечо и направился к хлеву, хотя толком и не знал, что он там будет делать, потому что рано еще было кормить скотину.
— Ну и цаца! — подскочил Юркус, пришибленный неожиданным финалом; все мудреные слова, все правильные мысли, отпечатанные у него в мозгу со всяких матриц, вмиг улетучились из головы. — Эй, опомнись, человече, ведь я же тебе только добра желаю. Напился, так напился. Только в другой раз так не делай. Отложим концерт на недельку, из-за этого мир не рухнет. Слышишь, товарищ Антанас? В субботу вместо концерта репетицию проведем. Очень прошу тебя, приходи.
Последние слова директора Унте выслушал на пороге хлева. Хотел было повернуться, что-то сказать Юркусу, но махнул рукой и шмыгнул внутрь.
Юркус приплелся следом, он, конечно, и в хлев нырнул бы, но испугался собаки, которая была хоть и невеличка, но брехала зло, грозно оскалив зубы.
— Так как — договорились, товарищ Антанас? — кричал Юркус, распушив рыжие космы. — Слышишь, а? В следующую субботу? Никто тебе дурного слова не скажет. А если я тебя обидел ненароком, то прости, это не из дурных побуждений, а из любви и уважения к твоему таланту, из желания объяснить тебе, каким даром тебя природа наградила.
Унте осклабился в сумерках хлева: «Ишь ты, когда хочет, то и по-человечески может». Постоял на навозе меж животных (с одной стороны — корова с телком, с другой — свиньи за загородкой), послушал, как Юркус, повышая голос, старается перекричать пса, этого верного стража усадьбы, и только тогда, когда кончилось это состязание, вышел во двор. С минуту он потоптался у ограды, вперив задумчивый взгляд в небо, обитое толстым войлоком облаков, помотал головой, пожал плечами, словно спорил с кем-то, а когда стемнело, второпях накормил скотину и направился в Дом культуры.
Между тем Юркус сидел за пианино и одним пальцем терзал клавиши; было грустно, хоть плачь. Аккорды уныло звучали в сумерках осеннего вечера, будя воспоминания недалекого детства, всецело связанного у Юркуса с детдомом, который приютил и вырастил его, несчастного подкидыша. Удивительные это были времена! Благодаря воспитателям все в жизни казалось ему ясным, простым, бесспорным. Страна Советов — остров добра, справедливости и достатка в океане загнивающих капиталистических держав, граждане ее — самые счастливые на свете, до мозга костей преданные святому делу строительства коммунизма, за исключением разве что невежд или врагов, и то лишь потому, что «и на солнце есть пятна». Словом, не жизнь, а сплошной праздник, брызжущий радостным фейерверком счастья. Но вот он оперился, сам начал крутиться в водовороте жизни, думать своей головой, смотреть на все своими глазами и вдруг увидел: не все то золото, что блестит. Думал, горы свернет, приехав в Епушотас, думал, культуру поднимет, сам вознесется исполином до небес и других увлечет, а тут одного человека убедить не может. И не какого-нибудь невежду или отщепенца, а брата Даниелюса Гириниса, секретаря райкома! Медуза, тряпка… Вот и должен перед таким в три погибели гнуться, умолять, унижать достоинство ответственного работника культуры. А не унизишься — дело с места не сдвинешь. Не отвоюешь человека для общества, ведь не тебе самому он нужен, а государству, всей нашей стране. Вот почему Юркус и борется за него, унижаясь и снося оскорбления.