— Что ты здесь делаешь? — спросил Йонас Гиринис, удивляясь тому, что и язык у него во рту невесомый, и слова не он говорит, а кто-то другой.
— Хочу взять то, что жизнь мне недодала, — отрубил Стирта, и старый Гиринис еще больше удивился: не слова вылетали изо рта друга юности, а фиолетовые мыльные пузыри, и от них исходил какой-то странный гул наподобие резкого звона пилы.
Старый Гиринис зажмурился и снова открыл глаза — не снится ли ему? Стирта со своими фиолетовыми пузырьками вдруг исчез, но резкий, пронзительный звук пилы еще острей отдавался в ушах. Только теперь вроде бы доносился с другой стороны. Старый Гиринис глянул туда и снова увидел Юргиса Стирту, опустившегося на одно колено и пилившего ель. Другой конец пилы тянул Андрюс Стронус, колхозный председатель, свежевыбритый, разодетый по-праздничному, с каким-то причудливым, видно, заморским галстуком, в белой сорочке, в новой пиджачной паре, в ботинках на высоком каблуке — они были так начищены, что старый Гиринис отражался в них, как в зеркале. Короче говоря, франт франтом, каким он и впрямь был. Только на лацкане пиджака почему-то чернела сатиновая ленточка — знак траура.
— Пилите? — воскликнул Гиринис.
— Пилим, — спокойно ответили оба и даже не взглянули на него.
— Такие ели!.. Юргис, неужто ты рехнулся? Ведь ты же сам своими руками высаживал их!
— Потому и пилю, что своими руками…
— Да вы же так весь ельник под корень. Без всякой жалости, без зазрения совести? — прошептал Гиринис, чувствуя, как слезы застят ему глаза.
Никто ничего не ответил. Только пила без устали жужжала, разбрызгивая белые снежинки опилок и холодно поблескивая на солнце своими стальными зубьями. Жужжала все более громко и остервенело. Старый Гиринис, как в тумане, видел островерхую крону ели, дрожавшую в предсмертных судорогах, вот-вот упадет набок, отчаянно цепляясь мохнатыми ветками за землю.
«Не вымолил я у господа милости: не меня дерево, а я дерево переживу…» — с тоской подумал старый Гиринис, щупая рукой грудь, — ее словно стиснули железными тисками и не отпускали…
От этого удушья, от этой наползавшей духоты старый Гиринис и проснулся.
Первым, что приметил его сонный взгляд, был колхозный газик, который маневрировал на подворье и никак не мог развернуться. Уставившись на фанерный кузов, выкрашенный в зеленый цвет, старый Гиринис не сразу обратил внимание на человека, ошивавшегося чуть поодаль от машины. В двух-трех шагах от него топтались еще двое: один из них держал наспех скрученную веревку, а другой что-то записывал в какую-то книжицу.
— А теперь обмерьте сад! — бросил тот, кто терся возле машины.
Двое натянули веревку, первый взялся за один конец, его напарник — за другой, и стали обмерять край сада, где когда-то стояла изба Стирты. Между тем третий — колхозный председатель Стропус — уже не во сне, а наяву вышагивал между яблонь и придирчиво оглядывал каждое дерево. Заметив старика Гириниса, Стропус кисло поприветствовал его.
— Что, бывших соседей решил навестить, Гиринис?
— Да вроде бы так, — ответил тот, не скрывая своей неприязни. — Ведь скоро и меня зачислят в «бывшие». Вот я и ищу то, что глаз радует, что душу ласкает… А мест таких немного осталось.
— Странные вы оба. И ты, батя, и сын твой — Унте. — Стропус хотел было примоститься на замшелой скамейке, но, убедившись, что она сломана, передумал. — Будь ваша воля, вы бы все вокруг лесами засадили… весь край. Назад к праотцам, в древность. А ведь когда-то и впрямь здесь пущи шумели. Но люди выжгли их, чтобы землю для пахоты отвоевать. Отсюда, батя, если желаешь знать, и название нашей деревни — Дягимай… Погорелое, значит…
— Ученый ты… — промычал Гиринис.
— Что? — не понял Стропус.
— Говорю, ученый ты, а не знаешь, что человек сыт не хлебом единым.
— Гиринис, с той поры, когда тебя мать на свет родила, население Земли увеличилось почти в три раза.
— Ну и что? Все поместятся. Есть еще такие места, где десять верст пройди и человека не встретишь.
— В пустыне, батя. В тайге. А здесь обжитой край. Цивилизация.
— Пусть в другом месте люди и живут в твоей цивилизации. А нам-то здесь зачем фабрику за фабрикой городить? Человека на человека валить?
Стропус осуждающе замотал головой.
— Ну просто, батя, не верится, как ты мог таких детей воспитать: Даниелюса… Повиласа! Так сказать, маяки нашей жизни… Да и дочери у тебя не лыком шиты, у каждой по ордену. А если честно признаться, то твоей Юстине и до Героя Труда рукой подать… Откуда же ты, батя, такой взялся? Живешь вчерашним днем, не желаешь, как говорится, с жизнью в ногу шагать.
— Что до маяков, то не всем же светить, председатель. — Гиринис усмехнулся, но тут же спохватился: — А насчет Юстины — неужто ее какая-нибудь цацка на груди осчастливит? Жизнь, товарищ Стропус, такая штука: для нее одного ума мало, ей — душу подай!.. А у тебя, если речи твои послушать, не душа, а счетная машина.
Стропус рассмеялся. Слишком громко, неискренне, пытаясь скрыть раздражение. Но взгляд его был непроницаем. В округлых глазах стыли высокомерие и злость, которую нельзя было прикрыть улыбкой, холодным светом озарившей его широкое, чуть припухлое лицо.
Наконец подошли и «землемеры» — председатель ревизионной комиссии колхоза Ромас Ралис, приземистый, плечистый, багроволицый, словно ошпаренный, и руководитель Дягимайского отделения Альвидас Юодвалькис, долговязый, неуклюжий, в узкой, едва налезавшей на него нейлоновой куртке, из коротких рукавов которой торчали длинные жилистые руки.
— Здравствуй, отец, — они по очереди подали старому Гиринису руки.
— Покуда вроде бы еще здравствую, — пробормотал тот.
— Так как? — обратился Стропус к Ралису. — Сходятся концы с концами?
— В саду ровно сорок пять аров, — отозвался Юодвалькис. — Вместе с подворьем и тем местом, где березы и изба стояла, шестьдесят с копейками… Как раз для огорода. В прошлом году оттяпали мы для колхоза тот конец усадьбы… до самого пруда. Как будто в воду глядели…
— Это не совсем так, — поправил его Ралис. — Если оставить Стирте до прошлогодней борозды, то у него будет не шестьдесят, а шестьдесят три ара.
— Я же сказал: с копейками, — напомнил Юодвалькис.
— Три ара!.. Ничего себе копейки! — возмутился Стропус. — Придется колхозу запахать четырехметровую полосу через всю усадьбу!
— Взвешиваем, как сахар, — пробормотал Юодвалькис. — А ведь сюда входят и фундамент избы, и ямы, и прочее.
— Не скули. Техника, брат, причешет землю, как шерстку, — ни камней тебе, ни ямин, — успокоил его Стропус и повернулся к старому Гиринису, стоявшему в сторонке и не очень-то соображавшему, о чем они толкуют. — Отмерили мы, батя, Стиртам землю под огород, — добавил он с удовольствием. — Далековато от дома, но зато душе приятно. Как-никак отцовская усадьба… Как говорится, взаимная выгода: им пары, сад, а колхозной технике не надо будет время тратить, крутиться среди деревьев.
— Вы что, со всеми, кто с хуторов переселился, так?
— Нет. Только с теми, чьи усадьбы твой Унте объявил заповедниками, памятниками природы, — съязвил Стропус. — А что? Не нравится?
— Не знаю. — И он впился взглядом в Стропуса, по-прежнему глядевшего на старика с едва скрываемой усмешкой. — Все зависит от того, с каким ты чувством подходишь ко всему: с чистым сердцем, из желания сделать добро или помышляя только о собственной выгоде.
Стропус нетерпеливо махнул рукой:
— С тобой, батя, не столкуешься. Какая мне выгода от огородов? Зачем мне это, спрашивается? Для денег или для славы? Смех и грех… Неужели не ясно: все, что делаю, делаю только на благо колхозу. На благо всем. В том числе и тебе, Гиринис.
— Мне? Ты и дягимайские хутора хотел с лица земли стереть для моего, значит, блага? И березнячок над Скардуписом для того же вырубил?.. И… И… — Старый Гиринис закашлялся, захлебнулся словами, долго шмыгал носом и вытирал слезящиеся глаза.
— Не надо так близко принимать к сердцу, дядя, — сочувственно посоветовал Юодвалькис, положив старому Гиринису руку на плечо. — Мало ли что в жизни делается не так, как хочется, но стоит ли из-за этого живым в могилу лезть? Ты только глянь, какой нынче денек выдался! Что за воздух, что за птичьи трели! Ну прямо-таки рай земной, а не жизнь…