— Нет, Пирсдягиса, — возражает Стирта. — Кто же его иначе называет?
Тут Стропус перебивает, их торг ему давно надоел.
— Ну хватит вам, хватит, — говорит он Пранюсу, который вжался в клевер так, словно пули над ним свистят, только ступни белеют. — Слезай-ка, пусть на ферму едет дядя Пирштдягис. А мы с тобой в машину и на поля… Сам видишь, какая осень. Старики, дети и те трудятся, учеников из Епушотаса привезли, а ты, такой могучий мужик, с утра до вечера баклуши бьешь. Стыдно, товарищ Стирта.
— Вот так! — как бы ставит под словами председателя печать Пирсдягис.
— Хорошо, я слезу, председатель. Слезу, — наконец уступает Стирта. — А на мое место пусть хоть сто тысяч чертей!.. Сей момент, сей момент… Только дайте привести себя в порядок. Имею право: каждый, изгнанный из дому, имеет право вещички свои прихватить.
— Ись дом себе на возу устроил! — шипит внизу Пирсдягис. — Лоботряс! И такой до сих пор корма возил! Цудо просто, цто весь скот в колхозе не подох.
Стирта ложится на спину. Господи, какое грязное небо! Каплет и каплет, как будто невыжатое белье развесили. Эх, кабы так бутылки наполнялись, как лужицы на полях… Но куда там! Сколько было на дне, столько и осталось. Пранюс поворачивается на бок, высасывает последние капли портвейна, потом мочится в бутылку, закрывает ее наглухо и ставит вверх горлышком в клевер. Отличный цвет, хи-хи… Как из магазина за рубль с копейками. То-то обрадуется Пирсдягис, когда найдет чем горло смочить… Пранюс скатывается с воза, похихикивая, и, даже не взглянув на мужиков, чешет в деревню.
— Эй, эй, Стирта, опомнись! — кричит ему вдогонку Стропус. — Со мной шутки плохи.
— И я такой же, — отрезает Пранюс, расхрабрившись от выпитого портвейна.
У котяры есть подруга,
а у мужа есть супруга,
а у парня, коли смелый,
есть всегда бутылка белой.
— Ладно, иди, иди. Но смотри, как бы ты свои сотки не пропел! — зло бросает Стропус и, не дождавшись, пока Пирсдягис взберется на воз, направляется к машине.
А Стирта чешет прямо через деревню, но на сей раз не сворачивает ни в один двор. По идее, надо вроде бы в более приличную одежду влезть, но настоящего труженика по чему узнаешь? Может, по галстуку или по белым рученькам? Нет! Ежели им и впрямь рабочие нужны — а их никогда на фабрике не было в избытке, — то и такого, ненадушенного, примут. И без всяких разговоров, шутка сказать, такую махину строят! Экскаватор на экскаваторе, кран на кране и еще всякая там другая техника. Вот где простор для человека, действуй, это тебе не грязевые ванны Стропуса на уборке сахарной свеклы!..
— Кто тут у вас самый главный?
Самого главногонет — занят очень. Тот, кто пониже чином, тоже занят, а тот, кто пониже того, кто пониже, — свободен, но ничего не может: строго-настрого приказано случайных людей из колхоза не брать. Напрасно Стирта пальцами показывает: примите, мол, не пожалеете, ответ один — нет и нет. На другой день та же катавасия. Правда, пробился он к самому главному, чуть ли не руки ему целовал, умолял: дайте работу, но должен был несолоно хлебавши воротиться домой, поджав хвост.
Бируте без запинки выпалила: просадишь свой огород. Стирта ощетинился: не бойся, не посмеет и ара тронуть, как ни крути, многодетная семья. Но, оставшись один, Пранюс подумал: может, и вправду со Стропусом шутки плохи, он тертый калач, что-то Пранюс не слыхивал, чтобы кто-нибудь его вокруг пальца обвел… Иные подтрунивали над Стиртой, подначивали: смотри, Пранюс, как бы тебе иждивенцем супруги не стать. Иждивенцем? Вы что — рехнулись? Тогда баба его совсем со свету сживет. Попробуй сорганизуй при ней бутылочку. Чем так, лучше петлю на шею — и под балку.
И вот Пранюс Стирта топает по размякшему картофельному полю с корзиной в руке. Поначалу он подался на сахарную свеклу, к старику Сартокасу — противная работа, но все-таки более или менее чистая, — но Стропус погнал его на картошку. Там, где плуг прошел, где клубни наверх выворочены, там уже и вода сочится. Сапоги засасывает, едва ноги переставляешь, весь по колено в глине. А тут еще корзину с картошкой тащи, и не только с картошкой — землищи столько прилипло! Мало того, ссыпай ее в мешки, а потом эти мешки, тоже грязные, насквозь промокшие, грузи на платформу, прицепленную к трактору. Уж Унте куда лучше: сидит себе за рулем — и пи-пи-пи… Конечно, и он весь день с мешками возится: то грузит на платформу, то помогает ссыпать картошку на складе, но все равно его работа не то что у Стирты — серьезная, подобающая мужику… А тут копошись, копайся в грязной жиже, пока какую-нибудь картофелину нашаришь, порой по ошибке камень выудишь, аж в глазах зелено. С утра до вечера спину не разгибаешь, поясницу так и ломит. К чертовой матери такое золотоискательство! Был бы ты на поле один, собрал бы то, что наверху лежит, что глаз видит, и — полный вперед, даже корзину на землю не ставил бы. Но вокруг люди, видят, следят, к тому же каждый из себя начальника строит, контролирует: то бригадир, то руководитель подотдела, то сам Стропус, готовый из-за паршивой картофелины горло перегрызть.
— Товарищ Стирта, смотри у меня! Слишком много оставляете, — остерегает Стропус, носком сапога порывшись в земле.
— Оставляю? Как не оставишь, председатель, ежели очки дома забыл! Зрение, председатель, хромает.
— Дело твое, — не очень сердится Стропус. — С борозды два мешка. Такова норма. А при желании можно и три собрать. Правление решило: все, что сверх нормы, — работающим на уборке.
Стирта не рвач, но тут же прикидывает, сколько бутылок «чернил» можно купить за мешок картошки. Черт с ней, с этой сверхнормой! Хотя кое-кто так целую тонну заработал…
Отдав распоряжения, одного поругав, другого похвалив, Андрюс Стропус сворачивает на полевую дорогу. Не магистральную, но посыпанную гравием, с канавами для стока воды. Нынче везде на колхозных полях такие дороги. Ухлопали на них немало, но через год-другой денежки окупятся, хотя вряд ли подсчитаешь, сколько техники было сломано, сколько топлива перерасходовано, сколько нервов испорчено, пока вязли в грязи.
— Так рано! — удивляется Габриеле.
— А разве не пора уже обедать?
— Пора, но я думала…
— Ты думала… Нет, голубок, в колхозной столовке пусть холостяки питаются, а отцу двоих детей негоже, — шутит Стропус, стаскивая в прихожей грязные сапоги. — Как наш наследник?
— Крикун, — тихо произносит Габриеле. — Тебе повезло, он только что заснул…
Пока Стропус переодевается в сухую одежду, умывается, причесывается, опрыскивает себя одеколоном, Габриеле небрежно накрывает на стол, и вот уже по дому плывут такие запахи, что слюнки текут. Но счастливому отцу не до запахов, он входит в спальню и застывает возле коляски, покрытой нарядным голубым покрывалом. В ней на белой пуховой подушке спит, запеленутый, как гусеница, его отпрыск. Стропус наклоняется и внимательно разглядывает розовое личико. Смотрит так долго, что ребенок, как бы почувствовав ласковый взгляд, расплывается в счастливой улыбке, и на его щечках появляются две симпатичные ямочки.
— Габи, эй, Габи! — шепотом зовет Стропус жену и манит ее пальцем. — Иди сюда. Скорее!
— Красивый будет хлопец, — говорит Габриеле, и улыбка застывает у нее на губах.
— Мы его назовем Аудрюсом. Небольшая замена букв в моем имени, а какой эффект! Хорошо придумано, не так ли?
— Я бы дала ему другое имя.
— Какое?
— Еще не знаю, но другое.
— Если хочешь, можно и другое. — Стропус послушен как никогда. — Потом разве важно, как мы его назовем? Самое важное, что у нас сын! А я, признаться, уже отчаялся, думал, не дождемся наследника. Я человек не старорежимный, не суеверный, но как-то приятно знать, что фамилия Стропус не исчезнет.
За столом разговор заходит о колхозных делах. Габриеле рассеянно слушает мужа, изредка вставляя словечко. На лице у нее знакомое выражение скуки, но прежней враждебности нет, ее вытеснили странное сияние глаз, скрытая насмешка, время от времени проступающая на полураскрытых губах, отчего они в ту минуту кажутся такими чужими и отрешенными. Еще задолго до родов Габриеле очень изменилась, однако к тому, чем жил Стропус, все равно осталась безразлична. Сидит с ним и ругает проклятую осень, жалеет, что урожай вовремя не сняли, опоздали на целый месяц, но видит она не потери, причиненные непогодой, не беду, а только неудобства для себя: никуда, мол, в такую слякоть носа не высунешь, а выйдешь — и прощай туфельки.