Литмир - Электронная Библиотека

— Неужто опять за свое?! — вслух изумилась Полина и поспешила за сарай. Так и есть, сидит.

В укроме промеж стенкой сарая и сенным стожком, в метре от земли, Грачиха устроила себе потаенное гнездо-норку и шмыгала туда всякий раз, как только обстоятельства понуждали к тому. А обстоятельства явно не благоволили к ней. Была она самой настоящей отщепенкой, своего рода черной куреной в белопером стаде. Всяк ее клевал и гонял, кому не лень. Похоже, остальные куры считали своим долгом пугнуть ее от кормушки или просто с глаз долой, посмей объявиться поблизости. Да еще клювом достать норовили. Только это им, заевшимся неуклюгам, редко удавалось. Грачиху выручали ноги — зауморышная и щуплая, она всегда была настороже. К месту кормежки подкрадывалась либо последняя, когда там никого уже не было, либо, клюнув два-три раза, тут же пускалась наутек. Убегала молча, как будто знала, что на ее крик о помощи никто не откликнется; не защитит. Даже петух, природой назначенный оделять всех однодворок должным вниманием, сторонился Грачихи. Вернее, куры ревностно не подпускали их друг к другу.

В отличие от других кур, которых никак не звали, у черной было с полдюжины кличек — и Чернуха, и Цыганка, и Шмыга, и Проныра, и даже «гадкий куренок», по аналогии с известным сказочным утенком, о котором читали в свое время все пять дочек Полины, а она слушала и всякий раз переживала заново судьбу никогда не виданной птицы. И на душе делалось неспокойно, и слезы подступали сначала от жалости к маленькому горемыке, а потом и от радости за чудесный исход сказки.

Но с Грачихой за два лета никаких чудес не произошло. Даже цыплята к осени обгоняли ее в росте и по примеру старших задирали Грачиху. И она, бедолага, принимала это как должное, уступая им во всем, словно чуя за собой главную провинность — несла она мелкие смуглые яйца, чуть больше грачиных. По здравому деревенскому разумению, которое не позволяет хозяину разводить декоративную живность потехи ради, такую несушку давно бы следовало пустить под топор, да рука у Полины не поднималась: дети — и Оксана, и меньшой Павлушка — привязались к чернушке. Подкармливали ее отдельно. Она у них и с рук брала, и чувствовала себя возле них под защитой: никто не смел на нее напасть в эти минуты. К тому же ребята в один голос заявляли, что яйца Грачихи самые вкусные. Была ли то неосознанная детская хитрость или и впрямь яйца были особые, Полина, пожалуй, не смогла бы ответить, но к ребячьей привязанности относилась с пониманием: слабого, убогого защищают.

Однако нынче утром, завидев Грачиху на яйцах, Полина всплеснула руками: этого еще не хватало. Перед тем Грачиха дня два ходила по двору как безумная, квохча и ерошась, и не обращала никакого внимания на своих гонителей. Да те и не приставали к ней, видно по-своему понимая ее состояние.

— Все-то у тебя не как у нормальных, — высказала Грачихе, — кто ж на зиму глядя цыплят высиживает? На гибель только… Э-эх, неразума…

Сняла квочку с гнезда, окунула пару раз в ведро с водой и перебросила через плетень в огород: «Поди проветрись…»

И вот на тебе, она снова за свое. Откуда что берется. Небось и под петухом-то ни разу не была, а туда же. От этой неразумной, как Полине казалось, настырности курицы-зауморыша вновь поднялось раздражение, и она уже без лишних слов обеими руками ухватила хилое тело Грачихи. Та заверещала переполошно, растопырилась, одеревенела, не желая поддаваться. В сердцах с силой выкорчевала Полина квохтунью из гнезда, покунала ее в воду, приговаривая уже сердито: «Вот тебе, вот тебе…», а потом сунула под опрокинутую старую кошулю, пнем торчавшую посреди двора.

— Вон дождь заходит, он тебе за ночь дури поубавит, — бросила сердито и пошла корову доить. Под мерное чвирканье молочных струй раздражение поулеглось, и дочку встретила без упреков, потому как сама чувствовала себя неловко за крутое обхождение с Грачихой. Да и какие могут быть упреки, если дочка на шею бросилась:

— Мамуля, меня в комсомол приняли!

— Тихо ты, тихо, комсомолка… Молоко разольешь, — ласково окорачивала Полина дочь, а сама, нежнея сердцем, подумала: «Вот ведь, юность-молодость — усталая, голодная, а как радуется, через край плещет».

— Выросла, выросла, невестушка, — приголубила дочку. — Поди-ка сцеди вот…

Передавая подойник с молоком дочке, с опаской покосилась на плетушку, где томилась ее любимица. Только б голос не подала, глумная. Не хотелось Полине дочку огорчать. Она тут же вызволила бы Грачиху, да еще мать пожурила б за насилие над природой. Подозревала Полина, что дочь в сговоре с Грачихой. «Небось подкладывала яйца в гнездо, там навроде как и два крупных лежат, — припомнила. — В таком разе и прибирать их не след, заметит — обидится…»

«Вот и Оксанушка до комсомола доросла, — ухватилась Полина за радостную новость отошедшего дня, окончательно просыпаясь. — Выходит, шестой комсомол переживаю вместе с дочками. Свой-то совсем короткий был…»

Замужней стала шестнадцати лет от роду. Сане в армию уходить на три года, вот и сыграли свадьбу. А там месяц медовый — и «застучали по рельсам колеса», как в песне поется. Только Саня на грузовике от райвоенкомата отъезжал. В остальном же по песне — «помнить буду, не забуду…». Для Полины тогда это было смыслом жизни: помнить и ждать. В порыве верности безоглядной ей, глупой девчонке, даже в месяц медовый иногда хотелось, чтобы Саня скорее уехал; и тогда все узнают, как любит она его крепко и как умеет ждать. Еще не ведая номера полевой почты, Полина каждый день писала Сане по письму и складывала треугольнички под подушку, а потом разом пустила к милому целую стайку голубков, как сны и желания свои. Сколько радости было ему, когда они вдруг залетели в казарму солдатскую… «Прочитал твои письма и будто из дому не уезжал», — написал ей Саня в ответ и много ласковых слов прибавил к тому.

Пожалуй, за семь школьных лет Полина не исписала столько тетрадей, сколько пошло их на треугольнички армейские. Писала даже на обложках. Свекровь ревниво дивилась: «И о чем можно писать каждый день?» Но видно было, что ей по душе такая привязанность невестки к сыну. И с улыбкой отпускала ее на почту отправить очередную весточку в далекую Сибирь, где служил Саня. Но если Полине случалось при этом где задержаться — в клубе ли, в библиотеке, — свекровь подозрительно оглядывала ее с ног до головы. А после первого же комсомольского собрания и репетиции в клубной самодеятельности она так прямо и заявила: «Негоже мужней жене по сходкам и гулюшкам точно девке бегать. Оно и письма можно с почтаркой отправлять. Ей все одно на почту вертаться».

«Хорошо, мама», — смиренно ответила тогда Полина, сдержав обиду.

На том и кончился ее комсомол. Позже свекор, прознав об этом, стал выговаривать жене и отправлял Полину на собрание, да она уже и сама не пошла: подходило время первую дочку рожать. К тому же свекровь слаба здоровьем была, часто прихварывала, и все домашнее ладилось руками невестки. Полина и не роптала. Ей в радость было хлопотать с животными на ферме и дома, копаться в огороде, тетешкать дочку, полноправно хозяйствовать у печи. Даже гордилась, что ни в чем ей попреку нет. Приедет Саня — полюбуется на нее, какая она работница и верная жена, и еще крепче полюбит.

Тогда казалось, и сносу ей не будет: нигде не кололо, не ломило, а теперь вот и руки запели. И спина уж не та — везти еще везет, да поскрипывает. Так ведь и пора — пятый десяток разменяла, шестерых родила…

Приехал Саня года через два на побывку. Из десяти суток половину дорога отняла. Так что и осталось времени на встречу да на проводы. Но для Полины это был такой праздник, что второго такого и не припомнит. Дни и ночи сладким сном промелькнули. Ни наговориться, ни наглядеться, ни намиловаться не поспели. Вот уж когда ей не хотелось ни минуты уступать ни службе, ни дружбе — старалась рядом с Саней быть, и он, видно ж было, радовался и каждому взгляду ее, и голосу, и прикосновению.

С теми деньками и медовый месяц не сравнится. Светло Татьянка зарождалась. Проводила Полина мужа, и не было никаких сомнений, одно только желание билось в ней: поскорее прожить этот год разлучный.

28
{"b":"552487","o":1}