* * *
Стонет, мечется на постели Потехин. Из груди вздох — крик вырвался… Проснулся. Взглянул на икону; под мигающим светом лампады лик Богоматери ласково, кротко улыбается.
Блещут почти без перерыва молнии, раскаты грома, следуя один за другим, сливаются в непрерывный, зловещий гул.
— Суд Божий, — тихо произносят уста.
Встал… Долго, до устали ходил по своей обширной спальне.
Душно. Открыть бы окно, да дождь в стекла целыми потоками бьет. Выпил залпом большой стакан воды, который всегда ставили ему на ночной столик, несколько успокоился. Снова лег… забылся скоро, уснул.
Гроза затихать стала; дождь прекратился; воздух посвежел.
Спит богатый купец, но дух его опять во власти тяжелого кошмарного сна. Нахмурились седые брови, глубокая складка залегла между ними, углы рта опустились.
Что же с ним? Не снова ли Пестровка снится?
Нет!..
Снится, видится купцу именитому лес дремучий, страшный! Не только дороги, но и тропинки в нем нет настоящей, а те, которые есть, зверями дикими протоптаны. Не заглядывает сюда человек по доброй воле, особенно теперь, в глухую осень. Непрерывно целый день потоком льет дождь, и даже гуща дерев не спасает от него двух забредших сюда несчастных.
В самой чаще леса, далеко от каких бы то ни было тропинок, целиной пробираются два оборванца.
Ноги босые, на плечах подобие одежды, руки и лица посиневшие, исцарапанные… Промокли до костей. Еле бредут, а тут еще мокрые травы да молодые поросли ноги обвивают и путают. Один из них, если бы выпрямил стан, богатырем бы показался; другой — маленький, тщедушный, в чем только душа держится. Согнулся в дугу, кашляет, спотыкается.
— Не могу идти дальше, Влас, душа из тела вон просится. Иди, спасайся один, меня брось зверью на съедение. Все равно мне домой не дойти. Если спасет тебя Бог, земле родной поклонись, шепни ей, что я на все муки и риск побега решился от тоски по ней. Знаю, что не жилец я на свете, а вот хотелось на родной земле умереть.
Повидать бы хоть издали стариков моих; братишка большой, поди, вырос, а сестры, вероятно, уж и дома нет; тогда была невеста, на выданье…
Ой, тошно мне, дыханья нет! Смерть идет!
Упал, тяжело дышит. Стоить над ним великан, не знает, что делать.
В лесу он с ним встретился; вместе много опасностей делили; неужто бросить теперь зверю на съедение?
Попробовал приподнять.
— Обопрись на меня, авось Господь милостивый куда-нибудь да выведет!
— Нет, не могу… Иди один… Я уж из последних сил выбился. Все равно не дойду!
Приподнялся бедняга на руках, прополз немного и упал в кусты.
Погиб человек…
Долго в раздумье стоял над ним Влас и вдруг его мысль молнией осенило.
Ведь умирает здесь ссыльнопоселенец; а он, Влас, беглый каторжник. Не лучше ли, кабы наоборот было?
Еще раз приподнял, но тот мешком на руках повис. Опять кашлем с кровью зашелся. Глаза помутились.
— Прощай, — шепчет.
Бережно опустил его на траву.
А враг все нашептывает: сними да сними с него мешочек. Там документы у него, да денег рубля два, а то и больше. Нагнулся… шнурок нащупал… дернул. Широко раскрылись глаза умирающего. Шевельнулся, слабой рукой за мешок ухватился, шепчет:
— Влас! Суда Божьего побойся!
Но Влас уже перестал колебаться, откинул слабую руку больного, и, схватив мешочек, бежит целиной дальше, — дальше…
А за ним точно шелест несется и чудится шепот: «Суда Божьего побойся!»
Долго, долго диким зверем через кусты и чащу напрямик Влас пробирался. Ноги, руки, лицо в кровь изодрал. А холщовый мешочек за пазухой раскаленным железом лежит. Точно тело насквозь прожег, до души добирается.
Вот на поляну какую-то вышел. Остановился, перевел дух…
На лицо решимость легла…
Прощай, Влас Корунов!
Во весь богатырский рост выпрямился и твердым шагом пошел дальше — Ипполит Потехин.
Потом — заимка. Жизнь на ней работником… Женитьба… Смерть тестя… И он в Москве с тремя тысячами в кармане, с женой и малюткой-сыном.
— Сережа!
Стоном вырвалось вдруг из измученной груди.
Прохватился; порывисто вскочил и сел на кровати.
Жгучей, нестерпимой тоской подкатывало сердце к горлу.
Шатающимися шагами добрался до божницы, стал к ней почти вплотную и долгим пытливым взглядом погрузился в лик Богоматери.
Что за думы сверлят его голову? Какая тоска теснит грудь?..
Глава Х За монастырской стеной
В пяти верстах от города N-..ска, на невысой горке, почти упираясь в сосновый бор, раскинулся женский монастырь. На самой вершине — церковь; золотой купол ее увенчан ажурным крестом. По склону горы бегут домики-кельи, полуспрятанные под ветками берез и сосен. Перед каждым домиком разбить цветничок; густо посыпанные желтым песком дорожки прихотливо вьются между деревьями, сходятся на большой церковной площади и вновь бегут по другой стороне горы в большой фруктовый сад, а за ним на монастырское кладбище. Все здесь дышит красотой покоя, мира, тишины, земным раем кажется всякому постороннему взгляду.
Все это завела здесь последняя игуменья мать Антония.
Ее предшественницы признавали только строгую простоту. Ни цветов, ни даже веселых желтых дорожек не было здесь и в помине. Все было бесцветно, понуро, холодно.
Сегодня день был томительно-жаркий, солнце палило нещадно.
Лес густо напоил смолою воздух и затих, притаился, не шелохнется; даже птицы замолкли.
Черные тени монахинь медленно, вяло бродят по дорожкам, стараясь не выходить из тени.
Цветы опустили головки, стрекозы и бабочки спрятались под листками; одни только неутомимые пчелы деловито жужжат, перелетая с цветка на цветок в поисках меда.
Все живое ждет благодетельной прохлады — вечера.
К вечеру начали набегать тучки, собирались все в большем и большем количестве, а к ночи огромная мохнатая туча нависла над монастырем, спустилась ниже креста церковного, накрыла, придавила собою кельи.
Наступила жуткая тишина и непроглядная тьма.
Слабо мерцают лампадки за маленькими оконцами келий. Монастырь погрузился в сон.
Недалеко от церкви, за большим палисадником — домик игуменьи.
Уютно и светло в ее приемных комнатах и душно в маленькой спальне.
На узкой жесткой постели беспокойным сном спит игуменья.
Брови нависли над впадинами глаз, скорбно опустились углы губ, стоны-вздохи вырываются из впалой груди.
Видит себя старуха-игуменья юной монахиней Антонией.
Снится ей маленькая узкая келья. Высоко проделанное оконце скупо пропускает свет и отнимает возможность любоваться ликом Божьим.
Все обдумано строго. Монахиня не должна отвлекать своих мыслей от поста, молитвы и изнурения плоти.
Перед иконой Богоматери слабо теплится лампадка, на аналое Евангелие и крест. Затем — табурет и узкая, жесткая кровать составляют все убранство келии.
На кровати разметалась стройная молодая монахиня; не о молитве и покаянии думает она, душа ее далеко от кельи.
На губах блуждает улыбка, широко раскрытые глаза блестят негой, и видно, что перед мысленным взором ее плывут одна за другой яркие, светлые картины.
Нежится и отдыхает в волнах воспоминаний девичья душа.
Вот соскользнул к плечу широкий рукав и в полумраке кельи обрисовалась белая, полная ручка.
Невольно сама залюбовалась красотой ее линий и розоватым мрамором кожи.
Улыбнулась и опять замечталась…
Постепенно замирали мысли…
Истома, предвестница сна, охватывала усталые члены.
В ее засыпающем мозгу зарисовывается картина празднично убранной церкви.
Венчики икон обвиты цветами, горят паникадила, воздух густо напоен ладаном и запахом воска горящих свечей, путь к алтарю усыпан зеленью.
Лучи солнца золотыми искрами прорезают облака фимиама, оживляют позолоту иконостаса, скользят по молящимся.
На амвоне две старших монахини, своими черными мантиями прикрывают всю в белом, коленопреклонную юную девушку, готовящуюся произнести страшный обет — умереть для мира.