Солидные мужички уселись на бревнах, наваленных для предстоящей стройки у дома старосты, и пошли деловые разговоры. Бабы расселись на завалинках и повели свои бабьи беседы, занимая приехавших сватьюшек.
— А правда ли, Афросиньюшка, — полюбопытствовала одна из приезжих, — что у вас по лесу стало нечисто?
— Ох, миленькая, и не говори. Аленкиных парнишек ведьмина дочка так напужала, что меньшенький заикаться стал.
— Чем же она их напужала-то?
— Пошли они, значит, по грибы, и грибов, говорят, набрали один к одному; головочки все молоденькие, да и зашли по детской-то глупости чуть не к ейному дому, а дочка ее их, как узрит, помело схватила да в ступу, да за ними… Как только ребятишек вынесла Владычица Пречистая!
— Ой, батюшки родимые, да уж не показалось ли это ребятишкам со страху? Теперь, быть, такого-то и не слыхать!
— Что ты баешь, — вмешалась старая Маланья, — это в городу-то такого, может, теперь и не слыхать, ну а в лесу этой самой нечисти и посейчас сколько угодно!
— Да что говорить, — встряла подошедшая рябая Марья, — намеднись я яички дачникам носила, дык от барской горничной слышала, что пошла этта она со своим кавалером, значит, в лесок; ну, знамо, дело молодое, то да се, и не заметили, как смерклось. Вдруг над ними как шагнет чтой-то; глядь, птица агромадная, сама черная, а крылья как жар горят, аж свет от них на дерева падает, да как загогочет… Они и света не взвидели, не помнят, как из лесу выскочили. Напужались страсть. Что ж, он человек военный, в пожарных служит третий год!
— Ну и дурак, хошь и в пожарных служит, — презрительно фыркнула молодая бабенка, ходившая на поденщину к господам и потому считавшая себя развитой и умнее старых баб.
— А ты бы, Евгения, шла своего Митьку качать замест того, чтобы в разговоры встревать!
— И верно, ваших глупых сказок не переслушаешь, — завернулась Евгения.
— Смотряй; ходи да оглядывайся! Мы знаем, что знаем; как бы тебе муженек-то твой хвоста не пришил. Образовалась больно по господским дворницким, — бросила ей вслед обиженная Марья. Образовавшаяся по господским дворницким Евгения предпочла благоразумно смолчать.
Компания увеличилась двумя кухарками, приглашенными на праздник поставщицами яичек да маслица; обе были уже подвыпивши изрядно деревенской бражки да наливочки. Щеки у них разгорелись, в глазах любопытство; будет о чем завтра пересказать в лавочках.
— Ну, а сама-то ведьма, мои бабоньки, стала, по лесу ходя, зверье скликать, на людей напущать, — поплыл дальше бабий разговор.
— Что же ваши мужики ее не окоротят, — заговорила опять степенная Дмитриевна, приехавшая на праздник к Афросиньюшке, за сына которой по весне выдала свою дочку и о судьбе ее очень забеспокоилась, услыша о шалостях ведьмы.
— Бабенка-де она молодая, опять же тяжела первень-ким, долго ли ее напугать.
— И что ты, милая! — возразила ей Аграфена. — Нешь можно ведьму окоротить. Она те окоротит, порчу на все село пустит!
— Да уж и пустила, — раздался старушечий голос. — У Демьяна-то почему конь пал? Раздулся сердечный и лопнул.
— В рожь не зашел ли, али в бобы, — благоразумно заметила Дмитриевна.
— Какая те рожь да бобы, — разобиделась подвыпившая старуха.
— А куры почему дохнут? Почнет тебе белым гадить, заскучает и сдохнет. Тож ото ржи по-твоему?
— А курица петухом у Матрены запела. Это почему, по-твоему?
— И свиньи вон зачали дохнуть, тож неведомо с чего, — раздумчиво покачала головой Марья.
Тут оборвалась раздававшаяся издали песня, умолкла гармоника и нестройная толпа парней и девок показалась за селом на опушке леса.
Через четверть часа они были уже у своих хат и клялись и божились, что по лесу ходит черт.
Парни были бывалые; почти все ходили по зимам на заработки в Москву, и все же на двух из них лица не было. Поднялись с бревен мужики, обступили молодежь и начали усовещивать парней.
— Что вы, бабы, что ль? О чертях рассказываете? И так уж от ихних глупостев места нет, ребятишки боятся нос высунуть за околицу; за грибами и не посылай, а теперь на них самый спрос!
— Дядя Ермолай, — заговорил трясущийся с ног до головы самый разбитной изо всех парней — маляр Васютка, — вот те хрест, его, окаянного, видел!
— С пьяных глаз тебе, видать, непутевое привиделось. Где он тебе показался?
— В лесу, дядя Ермолай, не будет и версты отсюда. И не один я, значит, а целой конпашей шли; только я по надобности отделился немного в сторону, в кусточки, да на него прямо и напоролся!
— Окстись, дурной! Какой же он из себя-то?
— Ростом быть не особо велик. Сам черный, а руки, ноги, да рога красным огнем горят; длинный хвост по земле стелется.
— Ну и что ж он тебе?
— Не своим я голосом закричал и давай Бог ноги!
— Назад, значит, как бегли, то его еще Митька видел; на березе сидит, качается!
Гробовое молчание среди мужиков; разахались и разохались бабы.
— Ну, закудахтали, — прикрикнул на них Ермолай. — Никшните, а то добьетесь, что ребятишки в дому не останутся, когда завтра в поле пойдете!
Притихли мужики и бабы… Торопливо запрощались кухарки… Расстроился так хорошо начавшийся праздник.
Глава XXVIII Карьера Бобки
Унесли на кладбище милую старушку и затих, нахмурился так недавно гостеприимный, веселый, беленький дом. На среднем окне по-прежнему висит канарейка, но не поет уж с восхода до заката солнца и часто сидит, нахохлившись. Перестал умильно на нее поглядывать Пушок. Он сам тоскует по ушедшей куда-то хозяйке и ни за что не обидел бы в ее отсутствие канарейку. Пусть себе сидит в своей клетке, я не хочу огорчить добрую хозяйку, когда она возвратится, да и птиц этих летает в саду сколько угодно; только нет у него больше желания за ними охотиться. Он совершенно спал с тела от кормежки Оксаны и, если бы молодой хозяин не наливал ему на блюдечко сливок, когда сам пьет так остро пахнущую жидкость, ему пришлось бы очень плохо.
— Говорят о нас часто: ловите мышей! а хотел бы я, чтобы какой-нибудь человек попробовал посидеть, как дурак, не шевелясь и почти не дыша, над норкой час или два, — а мышь возьмет, да и не выйдет! Хорошую бы он скорчил гримасу, я уверен. Заветнейшее мое желание заставить ловить мышей Оксану. Ну, для такой ли жизни я воспитан? Я, привыкший валяться по мебели и кроватям, меняя место по своему капризу, есть разнообразное сырое мясо, пить сливки, и, как одолжение, попробовать особо вкусный суп, и вдруг все это кончилось! Я предоставлен самому себе, — глубоко вздохнул Пушок.
По комнате деловито прошел Бобка, посмотрел на пригорюнившегося Пушка, с которым еще так недавно со звонким лаем по целым часам носился по комнатам и саду, и жаль ему стало старого товарища веселых игр.
— Перестань бесплодно скучать, Пушок, — ласково под-визгнул Бобка, виляя хвостом. — Хозяйки не вернешь, нужно приспособляться к иной жизни!
— Почему тебе кажется, что она не вернется?
— Если бы ты не прятался от одетых в черное чужих людей, приехавших на невиданном экипаже, запряженном лошадьми в черных попонах, а побежал бы, как я, за ними, когда они поставили на эту колесницу ящик с хозяйкой, то увидел бы страшную, невиданную картину. Знаешь ли ты, что они заколотили этот ящик, где лежала, вся убранная цветами, наша милая хозяйка, и зарыли ее в глубокую, глубокую яму…
— Я ушел потому, — не признался в своем страхе к одетым в черное людям кот, — что этот несносный старик в сияющей одежде снова накадил в комнатах каким-то пахучим дымом. А если ты бежал до самой ямы, где ее зарыли, почему не сказал мне? — мы бы общими силами попробовали освободить ее ночью, пригласив на помощь кривоногую безобразную Мими, за которой ты без стыда бегаешь, и если бы не боялся хлыста ее хозяйки, то..
— Не будем считаться, — перебил Бобка, — я остался там, пока все не ушли из этого сада, и принялся раскапывать яму. Неужели ты не заметил, что я не возвратился до утра. Я всю ночь, почти без отдыха, копал и докопался уже глубоко!