— Пора, — прошептал Зенин. — Прощайте, Зина и мама! Единые дорогие существа на земле! На земле? Здесь остается одна бедная Зина. А мама? Я иду к тебе, родная! Сейчас увидимся!
На столе блестит револьвер. Сжала рука холодную рукоятку… Громко, больно бьется в груди сердце. Сейчас перестанет! Надо только без промаха в него целить! Дуло прижато к сердцу, легкий нажим пальца и…
Что это? Он не один уже в комнате! Перед ним, озаренная каким-то внутренним светом, четко рисуется фигура матери; мягко блестит шелк ее серого платья, чуть шевелятся ленты чепца. Ясно видны строгие черты лица и сурово, грозно глядят всю жизнь блестевшие для него любовью и лаской глаза…
— Навек губишь душу из-за земных пустых неудач, — раздается тихий неземной голос. Рука протягивает к самому его лицу кипарисовый крест. — Клянись до конца пройти жизненный путь. Благословение Божие сойдет на тебя! Заговорит мертвый дом. Гнев Господень покарает злодеев! Я приду к тебе на помощь не одна. Оглянись!
Оглянувшийся Зенин замер от неожиданности и удивления перед невиданно прекрасной женщиной, стоявшей за его плечами. Лучистые глаза ласково улыбались в ореоле золотистых волос; чуть наклонилась; губы раскрылись и прошептали: помоги открыть и обезвредить злодейку, спаси детей!
— Клянись, — чуть слышно шепчет мать, и суровые глаза ее увлажнились слезами.
— Клянусь терпеть и бороться до конца! Клянусь и тебе, чудная женщина, посвятить жизнь твоим детям, если ты укажешь мне путь к ним, — громко произнес Зенин.
Глаза матери смягчились; рука крепко прижала к его губам кипарисовый крест, и комната погрузилась во мрак…
До слуха Зенина ясно долетали слова Псалтыря: «К тебе прибегаю, Боже мой, Ты моя защита, крепость и помощь».
Упал револьвер на устланный обрывками бумаги пол. Как безумный, бросился Зенин в соседнюю комнату. Сладко дремлют в углу три старушки, добровольные карауль-щицы. Истово крестится перед аналоем монахиня, отвешивая глубокие поклоны. Потрескивают, мигают восковые свечи, а на столе вытянулась и застыла в мертвом покое его мать.
— Мама, — бросился к ней Зенин.
Что это? Черты лица совершенно изменили выражение, и вместо строгой важности в них разлилось безграничное спокойствие. Вокруг рта легла мягкая складка; вот-вот сложатся в улыбку губы, подымутся ресницы и блеснут любовью глаза. Слезы благодарности полились из глаз Зенина.
Припал, как когда-то в детстве, к ее груди и порывисто шепчет:
— Сдержу свою клятву, а ты не бросай меня одного на земле, помоги, помоги!..
Подогнулись колени, упал у подножья катафалка, молится, плачет… Спят по-прежнему в углу старушки… Монахиня тихо вышла…
Глава XIV Набат
В глубокий сон погружено село Красное. Наработались все: страдная пора. На высоком пригорке белая церковь возносит к небу позолоченный крест.
У самой церковной ограды дом священника, напротив сторожка, где давно уже живет церковный сторож Михеич.
Стар он; трудно ему уже взбираться на колокольню; пора бы на покой, да жаль расстаться с церковью. Жаль и колокольни, с которою сроднился за полусотню лет службы.
Каждый колокол для него что любимый ребенок; зво-нить-то ведь тоже надо умеючи. В большой колокол сразу и не ударишь. Долго надо его раскачивать, пока рука к равномерному движению привыкнет, а потом твердый, но не резкий удар и плавно отводи руку — в другой край ударяй. Тогда и поплывут медленно важные звуки баса; в них осторожно введи альт среднего колокола и потом выпусти мелюзгу — дисканта. И запоют они хвалу Создателю, а ты стоишь под ними и не знаешь, на земле ты или на небе.
Ноги и руки дрожать и ныть перестают; с плеч годков десятка два скатится.
— А виды оттуда!
Господи Батюшка, красоты какие Ты раскидал по свету. Живи, человече, пользуйся, да благословляй Пославшего.
Ан, нет! Враждуют, завидуют, жадничают! Живой человек все о завтрашнем дне думает; а того не видит, что, ложась спать, не знает, с чем завтра встанет, а то и встанет ли?
Так шепчет Михеич, сидя под окном сторожки на лавочке. Он до света не ложится спать; сторожить надо церковь от лихого человека. Захрипели, застонали в сторожке часы — возрастом ровесники Михеичу, еще старым батюшкой ему подарены. Набрались силы, двенадцать ударов пробили.
Сторож встал, на палку-клюку оперся; побрел к паперти; надо и ему с колокольни православному люду полночь возвестить. Взошел на паперть, за веревку взялся, вот собрался первый раз ударить, да на лес взглянул, что от села деревню Пестровку отделяет, и замерла рука.
Что это, Господи?!
Над лесом край неба в алый цвет окрасился. Заре еще рано быть, да и не таким цветом она начинается.
А тут, на-ка! То ярко-широко красный цвет разольется, то точно колыхнется, уменьшится. Уж не горит ли что? Батюшку разбудить? Нет, пожалуй, зря человека напугаешь! Нащупал в кармане ключ от колокольни, оттолкнул отпертую дверь; уверенно по лестнице поднимается. Тут свет ему не нужен; на память каждую ступеньку знает. Взобрался. Лес-то внизу остался, а за ним Пестровка, как на ладони, видна. Вся почти огнем освещена, а люди спят.
— Царица Небесная, Заступница! Живьем сгорят, не проснутся.
Привычной рукой нащупал веревку от большого колокола, размахал его и начал бить по одному краю.
Воздух прорезал густой тревожный крик колокола: «Бум-бум-бум-бум», — зачастил великан… Нарочно его выбрал Михеич.
До Пестровки и трех верст нет; звон там всегда слышен, а по тихому ночному воздуху, да еще с ветром и подавно.
— С ветром!
Тут только ему вся серьезность опасности представилась… Нагоняя друг друга, плывут, частят удары набата. Сейчас всполошится спящий люд.
Первым проснулся батюшка.
Со сна подумал: «Выстарелся совершенно мой Михеич». Вдруг заколотилось сердце, — совершенно проснувшись, набат узнал. Толкнул окно. Распахнувшаяся ставня открыла перед ним половину неба, ярким заревом охваченную.
Тревожные звуки плывут и плывут. Окна захлопали, калитки открылись, улица испуганным народом наполнилась. Бестолково снуют, мечутся по селу.
— Пестровка горит! Скорей, братцы, на помощь! В такой ветер и сушь вся деревня сгорит, — покрыл шум сильный голос батюшки. — Запрягай коней в бочки! Машину скорей!
Оборвался у него голос… Вспомнил, что пожарный рукав в полную негодность давно уже пришел, а привезти из города новый мужички все никак не удосужились; хотя на сходках не раз об этом галдели, но все более важные нужды находились.
— Мерзавцы проклятые, — несется с другого конца села зычный крик урядника, — я из вас, сукиных детей, ремней надеру, в Сибири сгною!
У самого пожарного сарая, стоявшие на солнце порожние бочки рассохлись, воды не держат. А зарево все больше и больше небо охватывает. В Красном светло, как днем, а что же в Пестровке!
В Пестровке — ад! — Загорелся овин у Степана. Сухая крытая соломой постройка загорелась, как свеча. Ветер подхватил и разбросал по соседним крышам искры и даже малые головешки. Деревня запылала разом в нескольких местах. Раздуваемое ветром пламя шумело, как расходившееся огненное море; перекидываясь с одной стороны улицы на другую, охватывая новые дома, широкой волной лилось к лесу. Вот лизнуло ближайшую низкую ветку. Затрещали иглы, побежали светло-красные струйки все выше и выше; перекинулись на другое дерево, посыпались искры на сухостой и валежник, и затрещал, загудел загоревшийся лес.
Несчастная Пестровка не только горит сама, но еще оказалась с трех сторон охваченной огненным поясом.
Люди, вернее, закопченные тени, бестолково мечутся из стороны в сторону. Нестройный крик, гомон людей, ржание лошадей, мычание запертых коров, блеяние глупых, кидающихся в огонь овец, гул и треск пожара слились в жуткий аккорд. Обезумевшие бабы бросались в горящие дворы за забытыми грудными ребятами, то за рвущимися в огонь овцами, то за забытой кормилицей-коровой. От жара, дыма и гари нечем дышать. Спасенное с риском для жизни имущество дымится без помощи…