Следует отметить, что Тоётоми Хидаёси удалось к концу своего пребывания у власти уложить жизнь японского крестьянства в прокрустово ложе жестких феодальных законов и добиться строжайшей регламентации всего уклада крестьянского быта. Пришедший на смену правлению Тоётоми Хидаёси режим Токугава стремился осуществить следующий идеал общества: «Он представлял модель экономики принципиально земледельческого общества с минимальной торговой деятельностью, где самураи властвовали, крестьяне производили материальные блага, а купцы занимались распространением этих благ» (330, 166). Однако данный идеал оказался неосуществимым уже в момент своего появления, ибо он был анахронизмом. И тем не менее сегунат проводил «реформы», суть которых состояла в том, что на крестьянство хлынула лавина законов, ограничивающих его достаток, и постановлений, противодействующих плохой обработке земли. Наряду с этим ученые–конфуцианцы настаивали на возвращении страны к идеальному земледельческому хозяйству.
Во все время существования режима Токугава не исчезало ностальгическое видение общества, в котором самураи делили бы с крестьянами простую жизнь в Деревне. Новое объединение сословия–класса самураев и крестьянства позволило бы самураям воскресить боевой дух и добродетель умеренности, ибо им хватило бы части употребляемого ими риса. И крестьяне тогда вздохнули бы с облегчением, освобожденные от тягот налогов и находящиеся под патерналистской опекой самураев. Сюда прекрасно вписывалась существующая в японском обществе весьма разветвленная система кровного родства — клановая организация. Члены одного клана вначале все жили в одной деревне, затем клан стал охватывать всю провинцию, хотя появление сословия самураев привело к изменению понятия клана. Жители одного региона находились под властью главы клана, ответственного за все. Вот почему на такой политике «возвращения к земле» настаивали дайме, они предпринимали даже единичные попытки воплощения ее в жизнь, особенно те, чьи подопечные оказались в трудной финансовой ситуации, Однако вся совокупность условий, господствующих в Японии, воздействовала в противоположном направлении, к экономической дифференциации и коммерциализации.
Когда наступила эра Мейдзи и клановая система была отменена, тогда люди стали всё чаще перемещаться из деревни в деревню и из провинции в провинцию, в крестьянском сообществе стали развиваться ремесла и промыслы, которые зачастую ничего общего не имели с земледелием. Деревенская семья стала охватывать не только кровных родственников, но и лиц, занимающихся теми же профессиями и родом деятельности. В результате японская семья была скорее социальной группой, чем состоящей из кровных родственников семьей; к ней относились также слуги и «клиенты». Понятно, что японская сельская семья была гораздо многочисленнее семьи, опирающейся на кровнородственные связи. Она заботилась об общем благе, каждый ее член участвовал в коллективной деятельности, приносящей доходы или потери.
Именно семья играла значительную роль в заключении брака, причем в крестьянской среде женились и выходили замуж по любви (в отличие от горожан и представителей аристократии, где любовь считалась чем–то лишним). Интересно отметить, что в крестьянских семьях существовал фактически матриархат, так как женщины трудились наравне с мужчинами, занимались торговыми операциями, кормили шелкопрядов и пр. (329, 134). И, наконец, следует отметить, что японские крестьяне (как и представители других сословий) всегда были веселыми людьми, даже в минуты неудач они пользовались любым свободным временем, чтобы удовлетворить какую–нибудь из своих склонностей. Традиционный японец часто любит смотреть различного рода спектакли; в целом, он не гоняется за плотскими удовольствиями, в противоположность западному индивиду, которых японцы конца XIX века считали «чувственными» существами, он выше всего ставил эстетические наслаждения или удовольствия, вызываемые зрелищем или игрой, которая требует быстрой реакции или ловкости; японский крестьянин любил вкусно поесть и хорошо выпить, разумеется, в силу своих материальных возможностей. Рядовой японец редко мог позволить себе развлечения, ибо в большинстве случаев ему приходилось бороться с трудностями жизни, на что уходила почти вся его энергия.
С иными нравами приходится сталкиваться при знакомстве с образом жизни французских крестьян абсолиютистской эпохи. Прежде всего, в отличие от японского крестьянина, который на социальной лестнице находился выше сословия купцов и ремесленников (по крайней мере, формально), французский крестьянин в общественном мнении представал в нечеловеческом облике. Уже во французской поэзии и поэзии вагантов оценка мужика является резко уничижительной и отрицательной. Во «Всепьянейшей литургии» ненависть вагантов к крестьянам находит самое откровенное выражение: «Боже, иже вечную распрю между клириком и мужиком посеял и всех мужиков господскими холопами содеял, подаждь нам… от трудов их питаться, с женами и дочерьми их баловаться и о смертности их вечно веселиться». В «грамматическом упражнении» вагант склоняет слово «мужик» таким образом: «… этот мужик, этого мужлана, этому мерзавцу, эту сволочь…» и далее в подобном же роде, и в единственном, и во множественном числе. В «Мужицком катехизисе» читаем: «Что есть мужик? — Существительное. — Какого рода? — Ослиного, ибо во всех делах и трудах своих он ослу подобен. — Какого вида? — Несовершенного: ибо прежде, чем петух дважды крикнет, мужик уже трижды обгадится…» (73, 21). Из этих фрагментов французской литературы видна ненависть к крестьянам, которых считают нелюдями, стоящими вне морали и вне культуры. Такого рода установка французской литературы раннего средневековья сохранится и в дальнейшем.
Упоминавшийся выше Л. Февр отмечает, что и в XVI столетии сам крестьянин чувствовал себя ближе к животным, нежели к людям: «Это масса бедняков, обездоленных, отсталых, невежественных, тех, что много работают и страдают, кого едва отличают от скотины и кто сам зачастую испытывает больше братских чувств, живя среди скотины, чем при общении с себе подобными» (291, 337). Эти бедные крестьяне, лишь слегка обтесавшиеся в силу того, что ходили в школу, где сносили побои сельского полуграмотного священника и научились с грехом пополам служить мессу и твердить молитвы из требника, ежедневно посещали церковь. Они стоят на богослужении в полинявшей от многих стирок одежде, уставшие от тяжелой работы и погрузившиеся в мир грез и мечтаний. Они крестятся потому что так положено, становятся на колени и поднимаются с колен, слушают краем уха песнопения и молитвы, и в то же время их мысли блуждают в полях и лесах, где у дуба Фей с прохладным источником ночью собираются пить воду сказочные драконы, покрытые медной чешуей и осыпанные жемчужными каплями. В глубине души они хранят память о языческих культах и верованиях, несмотря на массированную обработку их сознания католическими проповедниками: «Могучие потоки народной религии природных сил, стихийного пантеизма текут через все средневековье — не будем об этом забывать — и через все Возрождение. Людей, которые дали этой религии соблазнить себя, увлечь, утянуть невесть куда, — таких людей христианство обогатило, наверное, одним представлением о Дьяволе — этом противобоге негодяев» (291, 337–338). Языческие верования живут в сердцах французских крестьян, подпитывая древние коммунистические идеи.
И сама социальная действительность тоже способствует этому — ведь французского крестьянина давят громадные налоги, десятина «обычная» и «необычная», он страдает от ущерба, наносимого охотой дворянина на его полях, от придирок и злоупотреблений правосудия. Крестьянин стремится отстаивать свое право на воду и дерево, на рыбу речную и дичь полевую, на лес с пчелами и зверями. Неудивительно, что крестьяне собираются на тайные сходки, где зарождаются несметное число бунтов, подавляемых чуждым им миром.
Для нравов французских крестьян рассматриваемой эпохи характерна своеобразно понятая религиозность. О ней Л. Февр пишет следующее: «Религиозность заключалась в том, чтобы, находясь в церкви, читать одну за другой молитвы, перебирать четки, пока священник совершает богослужение. Это значило строго поститься в Великий пост, в другие постные дни; не работать по воскресеньям и в дни праздников; молиться ежедневно; два или три раза в жизни совершить паломничество, близкое или далекое; лучше всего наперекор всем стихиям добраться до Святой Земли — не страшась ни пиратов, ни турок, ни штормов» (291, 334–35). Вообще, в сердце французского крестьянина (как и у других представителей третьего сословия) заложено стремление к странствиям, замешанное на старой закваске бродяжничества и крестовых походов.