– Подъем!
Глаз встал.
– Захлопни топчан,— сказал надзиратель.
Глаз хлопнул топчаном, но несильно. Дубак ушел. Глаз подошел к топчану и посмотрел на замок. Замок, как и предполагал он, от несильного хлопка не защелкнулся. Но лежать на топчане было холодно. И тут Глазу пришла отчаянная мысль: а нельзя ли разобрать топчан, сломать доски и разжечь костер? Согреюсь.
После завтрака Глаз откинул топчан и приступил к осмотру. Все доски были прикручены болтами к стальным угольникам. Но первая доска делилась на две части: в ее середине крепился замок. Глаз попробовал открутить болты, но гайки не поддавались — давно заржавели. И Глаз решил — хоть зубами — но оторвать одну половину доски.
Древесина вокруг болтов прогнила. Особенно вокруг одного. За эту половину доски он и взялся.
Если в коридоре слышались шаги, Глаз закрывал топчан и стоял возле него, будто только встал с табурета. Долго он возился с доской. Разогрелся. Можно не ходить и не приседать.
«Вот сломаю топчан, и пока будут делать новый, меня посадят в теплый карцер. А если скажут, что буду спать на нем оставшиеся четыре ночи? На нем хоть немного, да покемаришь. Да нет, все равно новые настелют».
Глаз и коленом давил в конец доски, и пинал коцем, но отверстия вокруг болтов разрабатывались медленно. Пробовал он и зубами грызть дерево, но из десен пошла кровь. Он выплюнул изо рта волокна вместе с кровью и стал ногтями ковырять вокруг болта. Один ноготь сломался, из двух пошла кровь. «Нет-нет, топчан, я все равно тебя сломаю,— разговаривал он с топчаном как с человеком,— ну что тебе стоит, поддайся. Ведь ты старый. А мне холодно. Думаешь, если сейчас было б лето, я ковырял бы тебя? Нет, конечно. Ну миленький, ну топчанушко, ну поддайся ты, ради Бога,— уговаривал он топчан, будто девушку,— что тебе стоит?»
И все же Глаз победил: он надавил коленом — и оба болта остались в замке, а конец доски поднялся. Глаз ликовал. Не прилагая усилий, Глаз потянул доску и поставил ее на попа, потом, чуть надавив, потянул доску книзу, и она вышла из болтов. Теперь у него в руках оказался рычаг. При помощи его он оторвал вторую доску.
Прошло чуть более часа, и топчан был разобран. Доски он поставил у дверей, а сам встал рядом, загородив собой голый каркас топчана.
Чтоб развести костер, нужны были щепки. Зубами он стал щепать доску. Она была сухая и легко поддавалась. Из полы робы он достал спичку и часть спичечного коробка. Щепки принялись разом. В карцере запахло смолой. Одну короткую доску Глаз сломал провдоль о каркас. Стучать он уже не боялся — костер горел. Посреди карцера. Он подложил сломанную доску, а потом и остальные. Когда их охватило пламя, дыму стало больше и он повалил в отверстие над дверью, где была лампочка. Дежурный учуял дым и прибежал.
– Ты что, сдурел? Вот сволочь!
– А что, я замерзать должен? Зуб на зуб не попадает.
– Туши, туши, тебе говорят, а то хуже будет.
Глаз открыл парашу и побросал в нее разгорающиеся обломки доски. Они зашипели, и от них пошел пар. Длинные доски он сломал и тоже затушил в параше.
В карцере невыносимо пахло мочой. Дубак закашлял и, оставив открытой кормушку, побежал вызывать корпусного. Тот наорал на Глаза, но бить не стал. Он обыскал его, забрал несколько спичек, которые Глаз для них оставил в кармане, и его закрыли в боксик, так как все карцеры были заняты.
Лежа на бетоне, Глаз блаженствовал: в боксике было жарко. Он перевернулся на живот и за трубой отопления, которая проходила по самому полу, увидел пачку махорки. Глаз быстро ее схватил и сунул в карман. Обыскивать его второй раз не будут. А клочок газеты у него был. На пару закруток хватит.
Часа через два Глаза закрыли в карцер. Новые доски были настланы, Глаз ликовал: «Господи, раз в жизни может быть такое счастье: пару часов в боксике погрелся и, основное, пачку махры нашел. Ну, спасибо, спасибо тому, кто курканул махорку. Вот только жаль, что спичек не оставили…» Глаз от радости, хотя еще и не замерз, присел быстро десять раз и начал крутить цигарку.
Двух скруток, с палец толщиной, ему хватило на весь день. А когда заступил новый дубак, Глаз попросил:
– Дай бумаги немного!
– Зачем тебе?
– В туалет хочу.
Дубак принес.
Ночь и следующий день Глаз курил. А после отбоя спички кончились. Он оставил одну. Но не трогал. Он решил, что скрутит цигарку побольше и будет курить и сворачивать новые до тех пор, пока не кончится махорка. Газеты ему еще дали. Для туалета. А в парашу он ходил редко, не с чего было.
И снова ночью на Глаза накатило: вскрыть вены или удариться с разбегу головой о стену на глазах у дубака. Третью ночь он дремлет. Силы покидают его.
Он ругал вслух тюремное начальство. Он согласен сидеть в пятом целую зиму, но только пусть переводят на ночь в теплый карцер. Он просил у них всего шесть часов нормального сна. А потом целый день будет ходить, приседать, бегать. И еще, чтоб ему давали курить. И он бы перезимовал. Он чувствовал в себе силы.
«Не-е-ет, суки, пидарасы, чекисты зачуханные, жертвы пьяной акушерки, вы, господа удавы, вы… — он задыхался от злобы, — вы… нет-нет, я не буду вскрывать вены, я не буду биться головой о стену, умрите вы сегодня, а я умру завтра. Нет, в натуре, не дождетесь вы от меня этого. Назло вам, шакалы, я ничего с собой не сделаю. Я хочу жить. Я хочу любить. Готов отдать полжизни, только чтоб взглянуть на тебя, Вера. Я не простыну. Я все равно тебя увижу. Господи! Но когда это будет? Когда? Я хочу быть человеком. Я ради Веры готов бросить преступный мир. Но кто мне в это поверит? Кто меня выпустит из тюрьмы? Кто?»
Думая о Вере, Глаз фени не употреблял. Нежный настрой души Глаза вдруг моментально заледенел. В нем кипела ярость. Карцер стал тесен. Ему захотелось вырваться на волю, побежать к Вере и сказать: «Вера, Верочка. Я тебя люблю! Я разбил стены тюрьмы и прибежал к тебе. Мне опостылело все: зеки, параши. Я хочу видеть тебя. Одну тебя. И никого мне не надо».
Ярость постепенно прошла. Глаз разжал кулаки. Стены ими не сокрушишь. Двое с половиной суток надо досиживать.
И снова, ради жизни, ради Веры и назло тюремному начальству он начал приседать. Душа угомонилась. Ноги выполняли работу и грели тело. Постепенно согрелась и душа.
Ему вспоминался дед. А перед дедом он был виновен, и чувство раскаяния одолевало его. Коле шел седьмой год. Жили они тогда в Боровинке. Как-то вечером дед не отпустил Колю на улицу: темнело и мороз ударил. Коля, разобидевшись, расстриг у него на шубе петли. Утром дед стал собираться во двор, а Коля наблюдал из соседней комнаты в щелочку. Дед надел шубу, взялся за верхнюю петлю и хотел застегнуть ее, но петля соскользнула с пуговицы. Дед взялся за вторую петлю… Затем, уже судорожно тряся рукой, он прошелся по оставшимся петлям и горько заплакал.
И вот теперь, ровно через десять лет, прокручивая в памяти этот случай, Глаз сказал: «Дедушка, прости меня».
Утром, после завтрака, Глаз чиркнул последнюю спичку и прикурил. Курил оставшуюся махорку полдня. Кончалась одна цигарка — сворачивал другую, прикуривал от горящей и курил, курил, курил. Его стало тошнить, а потом вырвало. Он ходил, как пьяный, голова кружилась, в теле чувствовалась слабость.
К вечеру стало лучше. В полночь, когда открыли топчан, напился воды, лег и задремал.
Пять суток подходили к концу. Оставалась еще одна ночь. Но утром его перевели в третий карцер. На взросляке кто-то отличился, и его заперли в пятый. Пусть, как и Глаз, померзнет. Но только десять суток. Взрослякам давали в два раза больше.
О-о-о! В третьем карцере благодать. Здесь можно не приседать и не бегать. А только от нечего делать ходить.