Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Показали на третьего, с Таганки, который три или четыре года назад ездил на Север, но куда именно, узнать не удалось, — страшный нелюдим, с соседями не знается. Вернулся же оттуда с большой тяжёлой поклажей — видели, как выгружали. Имеет в Таганке же мануфактурную лавку, но бывает в ней редко и в дела особо не вникает, заправляет там приказчик, который только и сказал о хозяине, что не злой и всегда шибко занятый, а чем, не ведает. Живёт неподалёку от лавки в собственном доме со старухой матерью, стряпухой и работником, и вечерами и ночами и при занавешенных окнах всё равно видно, что свет там часто чуть не до утра горит. И чужие люди там бывают, немного, но бывают, и всё больше из достаточных, и по описаниям соседей похоже, что кое-кто и из именитых раскольщиков наведывался.

Налетели туда нарочно к ночи. Отпер работник, а он со свечой и сам наверху на лесенке встретил. Обходительный, внимательный: «Пожалуйте! Пожалуйте! Чем могу служить?» Весь справный, белокурый, красивый, лет сорока с небольшим. Как узнал, зачем пожаловали, заулыбался и стал объяснять, что он книжник каллиграф-изограф, переписывает старинные книги, за ними и ездил на Север, но в Каргополе не был. И показал, какие огромные, чёрные от времени, тронутые жучками и мышами книги привёз и какие дивные новые делает с них: писанные древним полууставом с цветными золочёными буквицами, с яркими картинками, в жёлтой, тиснённой узорами, остропахучей коже с серебряными застёжками. Сказал, что раскольники у него действительно бывают, просят из готового кое-что продать и заказы делают, но он за деньги редко работает, для себя их делает, «для душевной радости и потомства».

Тут уж, как вернулись, Иван устроил двум длинным полную выволочку, пригрозив, что прогонит, если ещё проколются, и те только недели через три объявили, что есть, мол, ещё один. Дом богатый и подозрительный: хозяин, как говорят знающие, много ездит, но товаров никаких заметных не привозит, никаких возов, тюков там или мешков, да и не торгует ничем, имеет будто бы землю за Можайском, но сам живёт постоянно в Москве. Никто не слышал, чтобы он когда матюгнулся, хотя нравом кипучий, яростный. И как крестится, никто не может сказать — невозможно уследить, такой быстрый. Много чужого народу бывает в его доме самого разного, и странники, калики, нищие из далёких мест. А боле года назад привёз племянницу как раз из Каргополя, и хотя она ещё юная, но по виду странная и полная затворница, молчунья. Они, Парыгин с Фёдоровым, всё же ухитрились увидать её — подозрительней не бывает!

Нагрянули. Молодцы быстро обегали все покои, чуланы, клети, сени и сараи, всех, кого нашли, согнали в соседний с горницей покой, велели сидеть и помалкивать. Четверо сторожили. Остальные, шастая по дому, привычно ловко открывали везде все шкафы, горки, комоды, сундуки, укладки, выдвигали, выдёргивали ящики, бросали их и всё их содержимое на пол, шагали по нему, давя с хрустом, треском и звоном всё бьющееся, хрупкое и ломающееся. Всё общупывали, переворачивали, обшаривали, разглядывали, разбрасывали. И посуду роняли, разбивали глиняную, стеклянную и даже фарфоровую на глазах багрового от негодования и бессилия хозяина, которого крепко держали два молодца. Его звали Еремей Иванов, и был он очень толст, брюхат, с раздувшимся круглым жирным лицом, которое лоснилось и сильно блестело, и большие залысины сильно блестели, а выступившая на них испарина казалась капельками розового жира. Нос же у него был острый, крючковатый и тонкий-тонкий — как будто не с этого лица был нос. Держали Иванова, заломив руки, потому что он уже кидался на громивших всё молодцов.

Правда, особо дорогие вещи никто не швырял, не бил и не ломал, их клали в кучу у большого стола. Лисью шубу туда положили, куньи шапки, салоп тафтяной, серебряные чарки, ложки и блюдо, фарфоровый китайский чайник с картинками.

Иван сам обходил, оглядывал весь дом, зашёл в горницу позже, а жирный Еремей Иванов вдруг как рванулся и вырвался и ринулся на него, точно взбесившийся бык, с хрипом, топча, треща, звеня всем, что было накидано, наломано на его пути. Хорошо, что Иван успел выкинуть навстречу раскрытую левую пятерню, тот наткнулся на неё пухлой грудью, а правой раскрытой пятерней Иван со всей силой саданул ему прямо в круглую харю, в которой что-то звучно чмокнуло, и жирный отлетел, с грохотом опрокинув стул, в угол горницы, тупо стукнувшись затылком о стену, и, хакнув, осел там на пол, но тут же, тяжело перевалившись на бок и нелепо раскорячившись, стал подниматься, пыхтя и почему-то чмокая и не произнося ни слова. Поднявшись, вытаращил на Ивана бешеные круглые карие глаза:

   — Ты чево?! Чево?!

   — Знаешь, кто я? — сверкнул Иван зубами.

   — Знаю.

   — Поговорить зашёл.

   — Че-е-е-во-о?! Поговорить!! Чево творишь-то? Думаешь, управы на тебя нет. Врёшь! Врёшь! Я сыщу! Сыщу, так и знай! Ещё пожалеешь! Пожалеешь! — И зачмокал громко, вытягивая губы в трубочку.

   — Сядь! — приказал Иван и тихонько добавил: — Ещё кинешься — опрокинешься насмерть!

Но тот не сел, крутился, стараясь уследить за всем, что вытворяли молодцы.

   — Сказал — сядь! — угрожающе повторил Иван, и тот присел на краешек стула, всё так же крутясь и еле-еле сдерживаясь, — всё его жирное тело ходило ходуном.

Иван приказал своим:

   — Под гребёнку!

Это означало, что искать надо дотошно, но ещё больше погромничать, бесчинствовать, чтобы испугать хозяина до смерти. И те наддали — сплошной грохот, треск и звон пошёл под матюги, швыряния и тырчки попадавшимся под руки.

   — Чево?! Чево надобно-то? — почти завизжал, снова вскочив, Иванов.

   — А то не знаешь!

   — Чево знаешь?

   — Чего ищем.

   — Ище-е-е-те?! — Иванов остолбенело уставился на Ивана, потом оглядел погром, обвёл его раскинутыми руками. — Это вы ищете?!

   — А то не знаешь!

   — Че-е-ево-о?! — завопил тот вдруг так истошно, что все на мгновенье застыли. Хлеще самой припадочной бабы завопил, и рожа по-бабьи плаксиво вся перекосилась — вот-вот заскулит, захлюпает. И руки, большие, белые, раздутые, умоляюще протянул, повторяя, причмокивая: — Че-в-ево-о? Че-е-ево-о?

   — Будешь корчить дурочку, превращу в курочку, заставлю носом землю клевать.

Тот и глядел умоляюще-вопрошающе, и руки продолжал тянуть: скажи, мол, наконец!

   — Где прячешь книги? Листы? Иконы? Что там у тебя ещё-то?

   — Какие книги? Какие листы? Какие иконы?

   — Много, сказывают, ездишь. Куда?

   — Места разные.

   — Дела?

   — Дела? Коммерция.

   — Какой товар развозишь-привозишь?

   — Всякий. По делам.

   — Книги привозил?

   — Да какие книги, что ты!

   — А иконы?

   — Да нет же.

   — А с Узолы?

   — Не был я на Узоле.

   — А на Вятке? На Линде? В Работках? На Керженце? У Макария?

Ох, какими внимательными, какими настороженными стали вдруг глаза Иванова, бывшие только что жалостно-слезливыми, а перед этим бешено-злобными. Быстро же они у него менялись.

   — На Вятке был. У Макария тоже.

Про Линду и Керженец будто и не слышал.

   — Чего с Вятки вёз?

   — Давно было, рази упомнишь.

   — Соседи говорят, больших поклаж не привозишь.

Иванов усмехнулся:

   — Не знаешь, что ли, что такое соседи!

   — Книг, значит, не привозил?

   — Да говорю же — нет.

   — И с Сухоны не возил? С Двины? С Онежья?

   — Говорю же — нет! И не был на Сухоне и в Онежье.

   — Иконы нигде не попадались? Не привозил?

   — Нет.

   — Чего ж тогда возишь? Зачем ездишь?

   — Говорю ж — за разным. С землёй дела, с людьми.

   — Людей возишь? Соединяешь? Переселяешь, да? Землю находишь ничейную или дешёвую, подходящую, да?

Всего миг глядел тот на Ивана тяжело и презрительно, почти брезгливо, но Иван всё же усёк этот взгляд и почуял, что зацепился. А тот не ответил, опять словно не слышал.

   — С Каргополья тоже переселял?

51
{"b":"548511","o":1}