— Да, да.
— А революция ведь в самом деле всенародная. Чувство-то у большинства одно: самодержавие свергнуто!
— У одних это вызывает одни надежды, у других — другие, — заметила Женя.
— Верно. В этом-то и вся соль. Не всеми только это осознано. У меня ощущение личной свободы полное. Не висит над головой ни каторга, ни ссылка. Я знаю, что мне не надо прятаться, не надо думать — вдруг придут на квартиру, возьмут, уведут… Исчезло это постоянное ожидание ареста. Но все, что произошло, — это половина того, за что велась борьба, за что погибло столько людей.
Виктор умолк, вспомнив свою последнюю ссылку, дорогу в Орленгу, случай в Качуге.
— Где-то сейчас Коновалов? Ведь он тоже теперь свободен.
— Бедная Свиридова! — тихо отозвалась Женя.
— Она была такая чудесная, чистая, светлая, — вспоминал Виктор. — Не могу отделаться от страшной картины: Свиридова скрылась под водой, а ее соломенная шляпка с фиалками осталась на воде и поплыла по реке… Когда я вспоминаю об этом, меня охватывает чувство виновности в ее смерти.
— Да в чем же ты виноват, Витя?
— Да, конечно, что я мог сделать? Но когда на твоих глазах гибнет человек и ты стоишь и смотришь… Смерть ее представляется теперь особенно нелепой. Она покончила с собой, а Коновалов остался жив. Узнает о ее смерти — будет считать себя виновником ее гибели, будет казнить себя.
За перегородкой послышался голос Серафимы Петровны:
— Не спите?
— Не спим, — ответил Виктор. — Ветер разбудил.
— Тайфун, — сказала Серафима Петровна. — Я тоже не могу спать, когда тайфун. Ты, Витя, Сосниных помнишь?
— Помню.
— В прошлом году вся семья утонула в Амурском заливе. Поехали в небольшой шаланде к себе на заимку, полный трюм был известки в мешках. Поднялся тайфун. Больше никто их и не видал. Наверное, залило водой шаланду. Так без следа и пропали: и он, и она, и трое детей, и два китайца — лодочники.
— Страшно подумать! — отозвалась Женя.
Серафима Петровна вздохнула:
— Вот иной раз выбросит разбитую шаланду на берег — и ни одной душеньки в ней. Куда делись люди? В волнах погибли. В море погребены… Ну, спите, спите! До утра еще далеко.
Женя обняла Виктора, затихла.
До рассвета Виктор не мог заснуть. Лежал и думал. О чем мог думать Виктор Заречный в эту ночь? Он перебирал в памяти события всей своей жизни. Революция — это исполинская веха, рубеж в жизни народов. От революции начинается новое летосчисление. Народ, совершивший революцию, всю свою историю делит на периоды: до революции и после революции. Человек, посвятивший жизнь борьбе и освобожденный революцией от тюрьмы и каторги, также в своей личной жизни проводит черту между прошлым и тем, что началось после революции.
В прошлом году осенью Виктор Заречный так же вот, только лежа на земле у Якутского тракта, думал о прожитой жизни. Тогда над ним низко висели темные тучи. Казалось, в жизни не было никакого просвета. Впереди — новая ссылка, одиночество, тоска. Теперь, конечно, совсем другое. Самодержавие пало. Над головой — крыша родного дома. Рядом — Женя; он ощущал тепло ее тела, слышал ее дыхание, видел в темноте милые черты ее лица. Но в душе, на самом дне ее лежало непреходящее чувство какой-то смутной тревоги. Он вспомнил вчерашний митинг у Народного дома, речь запомнившегося ему солдата с острыми, беспокойными глазами: «Не верьте, товарищи… Праздник еще не пришел…» Миллионы людей сотни лет ждали прихода на землю правды. Пришла ли она, эта правда?.. «Праздник еще не пришёл», — вновь и вновь вспоминал Виктор слова солдата.
Тайфун на дворе бушевал.
Женя опять проснулась:
— Что за ветер!
— Накройся с головой, — посоветовал Виктор
Женя натянула одеяло на голову.
«Как бушует сейчас море!» — подумал Виктор.
Он вспомнил: в 1906 году во время тайфуна плыл на «Монголии» по Японскому морю, возвращаясь из Нагасаки с тюками нелегальной литературы. Ветер ревел, свистел в мачтах. Море бушевало. Черные тучи низко неслись над пароходом… Страшный это ветер — тайфун. Он несется над морем с сокрушительной силой, поднимает огромные волны и швыряет корабль, как спичечную коробку; выбрасывает шаланды на берег, сносит жилища бедняков; вырывает с корнем столетние деревья; загоняет морские волны в реки; реки вздуваются и. затопляют пади, овраги, луга, поля… Когда тайфун утихает, люди ищут трупы своих близких… «Не такой ли тайфун поднимается сейчас над Россией?»
Только под утро Виктор заснул.
* * *
Поднялись поздно, около девяти часов. Ветер стих.
Женя, сидя на диванчике, расчесывала свои золотистые волосы. Виктор пошел умываться. Серафима Петровна в кухне ставила самовар.
— Доброе утро, мама.
— Доброе утро, сынок. Плохо спал, не выспался? — Мать с любовью посмотрела на сына тихими голубыми глазами, перевидавшими много горя.
— Да нет, ничего, — ответил Виктор, — под утро заснул крепко.
В углу над жестяной лоханью наклонился медный умывальник. На табурете рядом стояло оцинкованное ведро, наполненное почти до краев водой. В ведре — оцинкованный ковш.
— Мама! Да у вас все тот же ковш! — воскликнул Виктор, увидав старого знакомца.
— В ведре-то?
— Да-
— Тот же.
— Подумайте! Сохранился! Из него я хлеб с водой ел, — мне тогда лет семь, должно быть, было, — лошадь изображал. Помню, какая это была необыкновенно вкусная еда, — улыбка осветила заспанное лицо Виктора.
— Да, вот ковшик один и остался от той жизни… да еще диванчик.
Виктор зачерпнул воды, налил в умывальник, задумался:
«От той жизни…»
Ему вспомнился тихий апрельский вечер на Набережной, дочь почтальона Настенька, с глазами как ирисы, ее маленькая, худенькая, с тонкими синими жилками ручка, которую он поцеловал… потом… потом позорное избиение Чужим человеком…
При возвращении в родной дом особенно ярко возникают в памяти картины раннего детства. И сколько бы ни было горя, страданий в маленькой жизни, детские годы вспоминаются часто, как чудное, милое сердцу видение. Думаешь тогда: пережить бы их еще раз, снять штанишки и полезть в воду за серым крабом, притаившимся под камнем, поросшим темно-зеленой морской травой… Ушло все как сон. Не вернешь!
Из сеней вошел китаец-булочник с корзиной за спиной. На нем был костюм из синей дабы, на вате, туфли на мягкой подошве и фетровая шляпа.
— Мой поставщик, — сказала Серафима Петровна.
— Пользуетесь, наверное, неограниченным кредитом?
— Да уж беру, сколько хочу, и плачу, когда могу,
— Чудесный народ!
— Хорошие люди, — подтвердила Серафима Петровна.
— Сынка? — спросил булочник.
— Сынка.
— Шангó. — Китаец хотел сказать, что ему понравился Виктор.
— Самый первый! — весело проговорила Серафима Петровна.
Китаец добродушно улыбнулся.
— Русский царь мэйю[1], — сказал он. — Хао[2]!
— Да ты, я вижу, республиканец, — засмеялся Виктор и добавил: — Сунь Ят-сен — хáо! Кантрами΄ мандарина![3]
— Хао, хао! — весело закивал булочник.
— Ну вот мы и договорились. — Виктор протянул руку булочнику.
Китаец взял руку Виктора обеими руками и горячо стал трясти ее. Что-то детски доверчивое было в его улыбке, в темных, сверкавших радостью раскосых глазах.
Серафима Петровна подала на стол — тут же, в кухне, у окна, — жареную навагу.
— Садитесь, — пригласила она Виктора и Женю, которая уже давно умылась и с улыбкой слушала разговор Виктора с булочником.
— Сейчас, мама, — сказал Виктор. — Тут мировая проблема.
И у Виктора с булочником завязался разговор на том русско-китайском жаргоне, на котором объяснялись русские и китайцы, жившие в городах Дальнего Востока. У Виктора Заречного к тому же был большой запас китайских слов, которые он запомнил с детства, при постоянном общении с китайцами, составлявшими большую часть населения Владивостока.