— Может, ложная тревога? — шепчу я, потому что в такой обстановке не хочется говорить в полный голос.
Дед, качая головой, поднимает палец.
— Прислушайся.
Бум-бум-бум-бум. Бум.
Хоть и слабый, звук явственно долетает до нас.
Бум-бум-бум-бум. Бум.
— Это не бомбы, это восьмидесятивосьмерки, — говорит Стефан.
— Твоя правда, — кивает дед.
Это звук 88-миллиметровых зенитных орудий, защищающих город. Их расставили по маршруту вероятного подлета врага, но передвинуть их несложно — цепляешь к трактору или вездеходу и тащишь, куда нужно. Зенитки плюются в небо железными тучами, и вражеские самолеты с воем падают оземь. В расчетах орудий много ребят из гитлерюгенда, им не терпится пострелять по противнику. Я всегда надеялся, что в свое время меня тоже возьмут.
— Что-то бомб не слышно, — говорю.
Зенитки продолжают кашлять снарядами. Даже без бомб на улице сейчас опасно. Зенитная шрапнель падает сверху раскаленным дождем.
— Они метят в мосты и дороги, во всякие заводы и прочие такие штуки, — успокаивает меня дед. — Простых людей они не бомбят.
— А в Мюнстере бомбили, — испуганно рассказывает Ба. — Бросали куда ни попадя. По радио говорили, количество жертв до сих пор неизвестно.
— Мюнстер-то большой город. Мы им неинтересны. — Дед щурится и решительно качает головой.
Не хочу об этом думать. Пусть все прекратится. Что для меня была война раньше? Радостное предвкушение. Желание быть лучше всех. Гордость за отца и за Германию, которая всюду строит хорошую жизнь, как у нас. Теперь война — это смерть и страх. Это грустная мама. Не хочу. Не хочу войны.
Прижимаюсь к маме, обнимаю ее, и на миг появляется жуткое ощущение, будто у меня в руках кукла. Будто мама вовсе меня не замечает, и это хуже, чем если бы на нас упала бомба и нас завалило в темном сыром подвале. На ум приходят мамины слова, когда мы пытались вытащить ее из постели.
«Я лучше тут останусь», — сказала она, словно не хочет никуда идти. И налет ее не тревожит.
Словно она готова к смерти.
— Мамочка, — шепчу я, стискивая объятия. — Мамочка.
И в ней просыпается искра жизни, будто мама очнулась от долгого сна. Она поднимает руки и прижимает меня к себе. Трется лицом о мои волосы. Целует и тискает меня.
— Честное слово, все будет хорошо, — обещает она.
Меня одолевает удивление пополам с робкой радостью. Стефан, распахнув глаза, смотрит на маму. Ба с дедом тоже изумлены тем, что та открыла рот.
— Простите, что со мной было столько возни, теперь будет проще, — хрипло говорит мама, глядя на всех по очереди. — Мне так жаль. Я была…
И водопад слез, который все эти дни упирался в плотину, течет по ее щекам.
— Милая, поплачь, поплачь, и станет легче, — радостно и печально уговаривает Ба, и глаза у нее тоже блестят.
Я так бы и сидел вместе с мамой, но Ба с дедом отодвигают меня и сами обнимают ее.
— Как же мне его не хватает! — всхлипывает мама.
Ба прижимает ее к груди.
— Нам всем его не хватает. Но в нашей памяти останется все хорошее, что было…
— Как папа летом гонялся за нами по саду с ведром воды? — Стефан смотрит на меня. — Или как он приходил домой и просил нас поискать у него в карманах, и там лежало по шоколадке на брата?
От этих воспоминаний на лице появляется улыбка. Представляю, как папа входит в дверь и устраивает целое представление, хлопая себя по карманам, якобы оставил в куртке что-то важное. Как он смеется, убегая от нас, а мы ловим его, чтобы отнять сласти. Как нарочно спотыкается, чтобы мы догнали его.
Пусть мама плачет. Мы рады, что она пришла в себя. У нас царит оживление. Пусть снаружи воют сирены и грохочут зенитки, нам хорошо. Мама слушает, как мы вспоминаем папу, и на лице ее появляется слабая улыбка. Оказывается, нужен был авианалет и темный подвал, чтобы мама пошла на поправку.
До полного выздоровления далеко, но начало положено.
Полчаса, как стихли сирены и грохот орудий. Наконец дед решает, что можно выйти из убежища.
— Странно, что не было взрывов, — говорит Стефан, карабкаясь по ступеням.
— Может, просто далеко? — говорю я, но сейчас мои мысли целиком занимает ожившая мама.
— Все равно было бы слышно, — продолжает размышлять Стефан. — Чушь какая-то.
— Давай выйдем на улицу и глянем, — предлагает дед.
— Думаешь, уже можно? — волнуется Ба.
— Думаю, да. Сирен ведь нет?
Я цепляюсь за маму, потому что отпустить ее пока не готов. Так вместе и выходим на Эшерштрассе.
Другие мужчины, женщины, дети тоже выходят на улицу, поднимают глаза и застывают с распахнутыми ртами. Люди стоят молча, словно призраки, и тишина пугает.
К такому нас жизнь не готовила.
Конфетти
Самолеты бросали совсем не бомбы.
Осветительные ракеты и лучи прожекторов выхватывают из темноты бумажное конфетти. Листовки кружат в воздухе, вьются, трепещут, планируют на землю. Ветер подхватывает их и вновь швыряет вверх. Бумага волшебным дождем сыплется на нас.
Листовки усеивают крыши, дорогу, тротуары. Ветер прижимает их к стеклам, лепит на машины, несет по улице, как мусор после карнавала.
В небесах столбы прожекторов ласкают свод облаков, рисуя сверкающие круги, сочащиеся кровавыми каплями осветительных ракет. Те, опускаясь на парашютах, шипят, словно падают в воду. Дьявольское, но по-своему изумительное зрелище, оно гипнотизирует и пугает.
От неба, где бумага пляшет в лучах света, невозможно отвести взгляд.
— Правда, здорово? — спрашивает голос сбоку.
Тру затекшую шею, а глаза нашаривают собеседника.
— Как большой праздник. — У Лизы такая же пижама, как у меня, и улыбка до ушей.
— Это что такое? Что вообще происходит?
Малышня гоняет конфетти по дороге, хохочет, поднимает бумажные вихри, швыряет белые листья в воздух, но родители спешат оттащить детей. Отобрав листовки, взрослые роняют их под ноги, будто бумага жжет пальцы.
— Это все враки, ужасные враки, — качает головой фрау Остер.
— Конечно, — подтверждает ее соседка, сочувственно гладя фрау Остер по руке. — Вашему мужу ничего не грозит.
— Похоже, герр Гитлер сильно их прижал, раз они выкидывают такие фортеля, — соглашается герр Финкель, скомкав листовку и швырнув под ноги. — Не переживайте, скоро мы разделаемся с этими русскими. Потом англичане поднимут белый флаг, и тогда ваш муж вернется домой.
— Им не обмануть нас этой чепухой. — Фрау Остер хватает маленького сына за руку и тащит домой.
Герр Финкель, проводив ее взглядом, поднимается к себе в квартиру над магазином. Однако, скрывшись из вида собравшейся толпы, подбирает листовку и, настороженно оглянувшись, прячет сложенную пополам бумагу в карман.
Пока я наблюдаю за герром Финкелем, ветер швыряет листовку мне под ноги. Пока я за ней нагибаюсь, герр Финкель успевает раствориться в темноте.
— Мама говорит, что это пропаганда. — Голос Лизы возвращает меня в реальность. — Чтобы мы не хотели войны.
Бумага у меня в руках — как двойная открытка, только тонкая. В красных отсветах догорающих осветительных ракет мерцает рисунок, и мне хочется понять, что так взбесило фрау Остер и почему герр Финкель сунул листовку в карман.
Листок трепещет на ветру, но фигуру на картинке сложно не узнать.
Фюрер, в фуражке, в длинном кожаном плаще и черных сапогах, выглядит очень стильно. Ладони сложены на уровне груди, будто он чему-то радуется.
У его ног навалены груды мертвых солдат в немецкой форме. Одни раскинули руки, другие скорчились. Трое мертвецов, те, что ближе всего к фюреру, лежат на спинах, у них распахнуты рты. Невидящие глаза вперились в вождя.
В небесах над головой фюрера сияют кроваво-красные слова:
— Прямо как на стене написано. — Лиза склоняется над листовкой, чтобы лучше видеть. Ее палец постукивает фюреру по голове. — Только глянь, кто у нас тут. Смотри, как улыбается.