Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Толи Рыбина не стало в начале семидесятых. В те же годы погиб в схватке с бандитами, бежавшими из колонии, лейтенант внутренних войск, другой мой окуневский друг — Леня Павлов. Юрку Каргаполова залягал на конном дворе жеребец — еще в детстве. Шурка Кукушкин съездил на БАМ и, вернувшись домой, умер в похмельном угаре. В омской стороне затерялся Толя Миндалев. Валера Янчук, окончив академию Жуковского в Москве, не появляется в родных весях вот уже десятилетия. Кто-то из приятелей деревенских разбился по пьянке на мотоцикле, кто-то залез в петлю. Кто-то умер так — от тоски. Иные завязли в северных нефтяных землях. Живы ли?

Никого уж нет из моих ровесников в нашем обширном селе. Да и немного нас народилось в пору войны. Кого скликать с вилами на помощь? Тщетны крики! Но надо держаться. За всех!..

Какое-то время наши пути-дороги с Толей Рыбиным после рыбзавода протекали рядом. Мы одновременно окончили училище сельских механизаторов, пахали родные черноземы. В один год нас провожали всей деревней на службу. И Толя посылал мне в Москву, где я служил в Главштабе ВМФ, фотографии из Польши, на которых он был в форме танкиста. Откровенничал, как «бегает в самоволку к полячкам», но однажды в письме попросил узнать у наших военных врачей: «Что за болезнь такая — рассеянный склероз?» Капитан в санчасти, к которому я обратился за разъяснением, насторожился: «Зачем это тебе?» — «Друг в Польше танкистом служит, после больших учений в госпиталь попал». — «Как-нибудь обойди этот вопрос. Не расстраивай друга. Ужасная болезнь».

Демобилизовался, точнее, комиссовался Толя, приехав в Окунево на полгода раньше меня. Когда я появился осенью в бушлате и бескозырке, хлестала уже ноябрьская вьюга.

Толю застал работающим помощником киномеханика. (О тракторе — по инвалидности! — и речи не было). Он переменился характером.

Как-то осел. Остыл…

Через три года в Тюмени он пригласил меня в гости:»Сыну год исполняется, отметим!» Перейдя по льду реку Туру, я отыскал его частную хибарку в Заречном микрорайоне. Хибарка, принадлежавшая родителям Толиной жены, множеством клетушек и закутков напоминала тепляки окунёвской овчарни. Отапливалась она уймой печурок, была жаркой и цветастой от занавесок. В одном из закутков мы уселись отмечать событие.

Когда за столом загомонили, произнося самодельные поздравления незнакомые мне люди, когда сам «виновник» торжества, годовалый сынок друга, сладко припадал к материнской груди, я шепнул Толе:

— Тебе ж вроде нельзя употреблять?!

— Ну нельзя… Так что теперь…

Толя был инвалидом второй группы, но подрабатывал по-соседству — топил кочегарку в зареченской школе. Пошаливал у него, как полагал я, вестибулярный аппарат или что-то подобное. Толя ходил в незнакомую, пугающую развалку, быстро уставал, то и дело искал лавочку — перевести дыхание.

Несколько раз встречались мы у меня.

В последний раз он приходил прощаться. Потом я дотумкал: зачем приходил и ТАКОЕ говорил!

В пятиэтажной «хрущобе» — рабочей общаге, где нам посчастливилось с женой, выбравшись из сельских весей в областной город, получить комнату, кипела полугородская, полудеревенская буча. Народившееся поколение у бывших сельских жильцов, возглавляемое моей дочкой Ириной, — «Шантлопа, за мной!» — гомонило по длинным «корабельным» коридорам общаги, устраивало потасовки, драки и примирения, как и мы в своё время, «лезло, куда не надо».

Когда я пошел проводить друга до автобусной остановки, он дважды присаживался отдохнуть на скамейке в кленовом скверике, потом опять шагал тяжело, расслабленно, пошатываясь.

— Зря мы этот «Рислинг» раздавили! — промолвил я.

— Не в этом дело, понимаешь…

В чем же дело, в чем? По молодости, по здоровью, полный сил, я, конечно, не так, как полагалось, придавал значение болезни друга: пройдет, выкарабкается! Мы больше вспоминали о минувшем, о заветном. О детстве, о деревенских друзьях, о наших «походах» с рыбной бригадой. Моих литературно-газетных дел будто бы и не существовало! С чего они вдруг возникли в жизни моей, с какой стати? Ничего похожего, кажется, друг мой не ожидал от меня? Обходил стороной «литературную тему». Хотя, знал же Толя: и в деревне, и на рыбном промысле я кропал в свою тетрадку? Но ведь не ожидалось, пожалуй, доужком моим, что все эти кропания выльются у меня в жизненное дело…

— Чем так жить, лучше повеситься, — сказал тогда Толя, отдыхая, переводя дыхание в кленовом скверике.

— Брось эти разговоры…

Через несколько дней он повесился. Надел петлю веревки, привязанную за перекладину стропил, шагнул в пустую — из-под угля — яму в школьной кочегарке.

Мне рассказали об этом в окунёвской МТМ, когда я — корреспондент сельхозотдела областной газеты, мотаясь по нашим южным хлебным районам, завернул в родные веси.

Стояла зоревое утро. Такое же прекрасное в природе и жизнеутверждении своём, как тогда — в пору нашего солнечного отрочества. На той утренней, парящей, черноземной пахоте. У кромки росистого поля. Где мы, зеленые, восторженные, стараемся — гремим гаечными ключами, зарабатывая похвалы старших.

Прости нас на веки, земля родная.

АНГАР ИЗ КАМЫША

Даже в нашем неординарном, талантливом Окунёво, он, Саша Кузьмин, выделялся. Непохожестью поведения, своеобразностью суждений. Меткой, прозорливой речью. Тем и неудобен был для «сурьёзных», справных мужиков. Недолюбливали? И то было. Но, скорее, побаивались Сашкиного языка. Трепетали. Попадись на прицел язвительному Кузьмину, кличку приварит, век не сносить. Иные так и состарились и даже померли с этими кличками-прозвищами. Скажем, «фараноска» — точнее не выдумаешь для отраженья свойств и характерного поведения одной бабенки; «дасбух» — это, понятно, по-немецки книга, но герой, получивший эту кличку от Саши еще в пятом классе, так и дожил с ней до 21-го века.

Кузьмин — быстрый на ногу, порывистый в движениях. Хоть и ядовит на слово, но улыбчив, ясен взором, какая-то наивная голубизна-синева проглядывала в нем. И главное — умен мужик, начитан. Для села даже слишком начитан.

Позднее я узнал, что и сочинительством он занимался. Пописывал «сатиры», фельетоны на своих начальников, с которыми зачастую не уживался. Предлагал фельетоны в газеты, но их не брали, а если и брали, то, подивившись хлесткости, отвергали за неподъемный для «районок» объем текста, а то и за несовместимость с «прокладываемым партией и правительством курсом». Саша удивлялся приговорам редакторов, считал, что пишет одну правду, «какая она есть в жизни», а мыслей против государственной политики и в уме не держит.

Начитанность у него особого рода. Выделял из всех писателей Джека Лондона. Знал сюжеты всех его рассказов, имена героев помнил, место действия. А «Мартина Идена» прямо-таки боготворил, приходил в восторг, светился, если в собеседнике обнаруживал, что тот читал «главный роман Лондона».

— Ты прочти, он в тебе все перевернет! — как-то сказал мне.

— Читал я, Саша.

— А «Морского волка»?

— Не добрался еще…

— Вот то-то и оно! — заключил он с укоризной.

С детства, с розового его начала, с васильковой, незабудковой поры, помнил я Александра. Он-то вряд ли запомнил меня, мальца, в ту пору, поскольку старше был нашей орды на восемь лет. В детстве это большая разница.

Помню у Кузьминых ограду, где полно было разных железяк — колес от конных плугов, лобогреек, ржавых шестеренок, жестянок. Мы липли к младшему из братьев Кузьминых, Ваське, он хорошо мастерил колесянки — с треском на всю улицу, четырехколесные самокаты с педалями, с этаким коленвалом, откованным в кузнице и служащим одновременно осью передних ведущих колес самоката. Васька допускал нас, мелюзгу, в свою ограду, разрешал на самокате прокатиться.

Довольно ветхий с виду, но высокий, на подклетях, с таким же высоким крыльцом и перилами, дом Кузьминой Марьи выпирал углом в переулок, ведущий к озеру. Это было признаком того, что в доме непременно водятся черти и прочая дурная нечисть. Не случайно, соображал я, в доме жилой была только первая половина — кухня-куть, где вздымалась богатырских размеров русская печь, палати под потолком, а под ними стояла железная, кованая кровать, застеленная, как во многих бедных жилищах села, спальным хламьем — телогрейками, рваными полушубками, дерюжками. Горница была заколочена крест на крест двумя тяжелыми плахами и не отапливалась. Вот тут-то, в горнице, и бесновалась, говорили, нечистая сила, едва только наступала полночь, двенадцать часов. Сами собой начинали плясать ухваты, сковородники, ерзать столы, шевелиться ведра, глиняные горшки и кринки, летала под потолком сковорода.

52
{"b":"546506","o":1}