Начальник партийной комнаты, иль как там его именовать, открыл, как мне показалось, не глядя, папку с моими бумагами, рассказал рассеянно какую-то историю, произошедшую с каким-то капитаном одесского парохода. Мол, капитан в пьяном виде вышел ночью на палубу и выпал за борт. Завершил цековец краткую политбеседу и предложил мне пройти в другую комнату, познакомиться с инструкциями и поставить свою подпись.
В просторной комнате со столами, стульями и с двумя десятками человек, сосредоточенных над бумагами (сие напоминало читальный зал скромной библиотеки), я тоже погрузился в чтение. Бумаги содержали советы и наставления по поведению советских людей в капиталистических странах. Инструкции есть инструкции (пишутся они, понятно, без метафор и образных выражений, лаконичным стилем). Выветрились они из головы тотчас, едва я закрыл папку с документами и поставил свою подпись. Но, выйдя из здания ЦК на морозную улицу, я вдруг ощутил застрявшее в голове наставление о том, куда я «должен», а куда не «должен категорически» заходить.
Конечно, к той поре я был уже достаточно просвещен дружками-мореманами, излазившими заграницу на торговых кораблях. Был не настолько наивен, чтоб пренебречь наставлениями в предстоящем первом плаванье в загранку. И все же… По ассоциации вспомнилось мне на морозной московской улице вдруг далекое — соломенная, жаркая крыша овчарни на краю родного села, наши разговоры-мечтания под синим небом. Дружок мой, не по возрасту самостоятельный, вынужденно практичный от бедного, полуголодного житья — Шурка Кукушкин. И городский наш приятель Толька Миндалев, что гостил на летних каникулах у бабки с дедом. Улитины ребятишки.
Белая борода деда Павла Замякина. Вспомнилось, как из бороды этой выстреливалась молниеносная, на диво нам, сочиненная дедом частушка, отклик, как сказали бы теперь, на недавние события:
Ох, вы кони, вышли кони
На поскотину-овес.
Хотел я с Надькой повидаться,
А Улиту черт принес.
Потом возник синий, сумеречный вечер. Тучи комарья, принесенные вернувшимся из степи стадом. И еще картина предзакатных сумерек. Не забыть её вовеки.
Через незабудковую поляну, от ряма, идет понуро Шурка Кукушкин, а позади его, шагах в трех, с «нашим» ведром в руке шагает заведующий овчарни. Высокий, жилистый, с жутко-черными, прямо-таки смоляными волосами на голове, мужик. Меня почему-то всегда пугала чернота этого колхозного мужика. Мерещилось в нем что-то колдовское, не наше.
Мужик, похоже, ругает Шурку. Мне не слышно издалека, но понимаю: сильно ругает. А Шурка, вовсе не пытаясь убежать, идет себе молча. Молча. Непостижимо — молча.
ВОТ ВЫРАСТЕМ БОЛЬШИМИ
Из раннего детства опять вспомнилась кузница. Она стояла за нашим огородом, в проулке, напротив озерной пристани, где отец, возвращаясь с рыбалки, со звяканьем приковывал лодку за старое комбайновое колесо. Рано-рано будили меня эти звуки, и я бежал босой к лодке с ведерком, чтоб отнести домой ночной улов, пока отец развесит сети для просушки. Я бежал мимо кузницы, и каждый раз тянуло меня заглянуть внутрь сквозь мутное, задымленное окошко. По утрам в кузнице было тихо и пусто. На верстаках валялся инструмент, обрезки стальных пластин и прутьев, всякий железный хлам, сваленный в беспорядке. Мне нравилось вдыхать горьковатые запахи горелого угля и остывшей железной окалины. Душа наполнялась причастностью ко всему тому, что здесь мастерят и выгибают в дыму и огне наши деревенские мужики Сидор Сорокин и молотобоец Васька Батрак.
Васька приходил в кузницу первым — раздутые его галифе, в которых, как уверяли пацаны, он носил железо, выкатывались из дальнего переулка, и, пока он шагал по деревне в нашу окраинную сторону, кивал встречным бабам, диковинные его штаны широко торчали в стороны, будто скроенные из жести.
Потом степенно шагал в кузницу Сидор, и она на весь день оживала. Стукала, потренькивала молоточком кузнеца и кувалдой Васьки Батрака — до комариных сумерек.
Вот я опять вижу кузницу и себя восьмилетним пацаном на утреннем прохладном крылечке родного дома. Мать еще сонному сует мне в руки ведерко:
— Сбегай, сынок, отец ждет!
Я гляжу на красное солнышко. Оно уже поднялось над лесом, бьёт мне в глаза, и я окончательно просыпаюсь, потому что не бежать нельзя. Одним духом перемахивая через прясло, бегу по борозде, сбивая с картофельной ботвы росу, и пустое ведерко брякает на всю окраину. За огородом я сбавляю пыл, надо идти поосторожней, чтоб не наступить на колючки. Но колючки все равно впиваются в пятки, задубелые от постоянной беготни босиком. Вымокшие от росы штаны оплетают коленки.
«Спать пора! Спать пора!» — посвистывает перепелка на ближнем поле. И мне чудно и смешно, что она перепутала рассвет с вечером. «Спать пора!» — не унимается птица. Вот заладила!
На лугу пасется Звездочка — жеребая колхозная кобыла. Пасется одна, без табуна, щиплет травку, побрякивая медным боталом. Зимой конюх Гришка Киселев или его помощник Митюрёв Колька сажали меня на Звездочку верхом, разрешали съездить на водопой — к проруби. Она смирная лошадка, скоро будет с жеребёночком.
Прогремела телега, пахнуло свежей колесной мазью. Пчеловод поехал мед качать, а, может, лесник торопится на деляну. День будет большой — такой огромный и просторный, чтобы мне успеть обежать все поляны и бугры, погоняться за стрекозами, слазить на крышу пустой овчарни, где сушат вязанки колхозного табаку, а поздно вечером, набегавшись с ребятней, замертво рухнуть и уснуть до следующего солнышка. Но сейчас меня опять тянет к кузнице, которая еще закрыта на амбарный замок. Еще и молотобоец Васька Батрак не просеивает, как обычно по утрам, уголь в решете, а кузнец и подавно — дома. Еще совсем рано.
Я иду напрямик, перешагиваю вросший в траву лемех от конного плуга, потом ящик от сеялки, поднимаю колесико от культиватора, пускаю его по тропинке, и оно долго катится, пока не застревает в траве. Старинный, довоенный инвентарь, никому теперь не годный!
Недалеко от дверей кузницы — гусеничный «натик» Андрея Киселева. Я уже катался в кабине «натика», но Андрей не разрешил подергать рычаги. «Мал, — говорит, — не справишься. Вот подрастешь — доверю!» Скорей бы подрасти, что ли…
Ногам неуютно ступать на железяки, на рассыпанные комочки угля, но я пробираюсь к окошку кузницы. Меня так и обдаёт холодком страха. А все потому, что недавно Шурка Кукушкин говорил, будто по ночам в кузнице черти куют. Которую уж ночь куют! Может, и вправду что-то куют, ведь кузница стоит в переулке, а это верный признак. Вон у Кузьминой Марии в заколоченной горнице, которую топить зимой нечем, столы и табуретки по ночам ходят. Как начнут ходить ровно в двенадцать часов, так, пока первые петухи не пропоют, всё ходят. Черти покою не дают, точно!
С чертями у нас, пацанов, особые отношения. В чертей мы верим. Как не верить, если сам Степан Каргаполов, старый тракторист, принародно рассказывал:
— Запахался на Тундровском острову… Ночь темная, глаз выколи, ни холеры не видно, ни одна фара, как на грех, не светит. Борозду только чутьем и определяю. Чувствую, трактор совсем тянуть перестал. Оглянулся: может, на прицепе что неладно? Присмотрелся, а он посиживает на плуге, зараза, лемеха заглубляет. Глаза, как у филина, горят и хвостиком, хвастиком так и помахивает…
Как тут не верить! Хотя учительница наша Анастасия Феофановна и разубеждала: мол, Степан перемерз на своем колеснике, заработался, вот и померещилось. Как бы не так!
С чертями и у меня свои отношения. Я знаю, что вихрь, который пыль на дороге кружит, вовсе не вихрь, а оборотень, невидимка. Я насмеливался, как учили пацаны постарше, пырял в него складешком, но, видно, в самую середину не попал, потому крови на лезвии не было. А все же жуть брала…
А тут вон и в кузнице объявились черти: место для них самое подходящее — на отшибе.