Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вернулись косари. В поле сейчас тоже наквасило — какая тут работа! Чья-то одинокая телега запоздало шкандыбает по совхозной улице. Пегая лошадка, упираясь, тянет воз по грязи на деревенский взгорок. На телеге виднеется какая-то поклажа. С вожжами в руках шагает рядом с телегой женщина. Незнакомая, с дальней совхозной окраины, где я знаю не всех.

Телега поравнялась с бескрылой мельницей-ветряком. Втянулась в пространство между колхозным зерноскладом и большими государственными складами. Мы с Шуркой услышали женские причитания. Так воют у нас бабы над покойником. Неладное что-то? Мы переглянулись. Шурка вонзил в землю лопату, кивком пригласил побежать на совхозную улицу. И тут появилась зареванная Надька Улитина.

— Чё там случилось, Надежка?

— Уби-и-ло… Громом убило…

— Кого убило?

— А не зна-а-ю. Мужика с той улицы убило…

До вечера только и разговоров в нашем околотке о происшествии. Спустилась с пригорка, ломаясь в пояснице и охая, бабка Авдотья. Сошлись они с мамой у палисадника. Редко появляющаяся в нашем краю, пришла бабка Фетинья. Прошла, сухо поклонившись, аккуратная, строго повязанная черным платком. Монашка — сильно верующая женщина-староверка. Она блюдет все посты, престольные праздники, живет одиноко. С нашими околоточными бабами не якшается, в гости не ходит. Строгого «ндрава», как судят о ней бабы. Я прислушиваюсь к их негромким, жалостливым вздохам. В Васильевских воротах это случилось, где больше всего гремело. Прилетела с неба «стрела», «расщепила большую березу и сразило «мушшину», а бабу его не тронуло».

Вечером, как всегда с веслом на плече и вонючей махорочной «оглоблей» в зубах, сделав крюк от пристани, пришел побалакать с отцом Павел Сергеевич Андреев.

— Говорят, надо было сразу в землю закопать, чтоб молния вышла из убитого! — встряла в разговор мужиков мать.

— Ага, Катерина, и крест поставить! — как всегда, когда говорят что-то не по уму, съёрничал батя, присаживаясь на лавочку и тоже вынимая кисет.

Ночью опять грохотало над домом. В голые стекла окон — никто не решился выйти во двор, чтоб снова затворить ставнешки, — вкатывались огненно-сизые сполохи, из высей сыпался горох небесных электрических разрядов. А мне чудилось, будто кто-то огромным колуном — от вершины до комля — раскалывает тяжелые, ухватистые березы, молнии озаряли ночную ограду, высветив на мгновения, будто дневным светом, телегу, крышу пригона, дрова, собранные заново в поленницу. Я знал, что следом долбанет и успевал нырнуть в кипень тулупа, отползал ближе к стене, под подоконник, где безопаснее. «Боженька ругатца!» — стучало в голове, но постепенно сознание обволакивалось забытьём, окончательно проваливалось в глубину снов. Но и там вдруг мелькали осколки картин ушедшего дня, причудливо и тревожно преломленные в ненашедшем успокоения сознании.

Снились, — прямо-таки осязаемо! — вороха огненных лисьих малахаев. Их было так много, что они заполнили всю заозерную степь. Метались по пшеничному Окунёвскому увалу, уставленному ворохами зерна. Все прибывали и прибывали с тяжелым колесным громом казахские таратайки. Между ними возникал вдруг Шурка Кукушкин. Что-то кричал и вдруг принимался вздымать эти вороха грязной лопатой. И сам я, силясь чему-то препятствовать, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, отчего просыпался на какие-то мгновения, потом опять проваливался в рыжий огонь малахаев, который преследовал меня до окончательного пробуждения.

— Не захворал ли уж? — заглянула в горницу мама. — Мечешься, бормочешь. Полежи еще, рано ведь совсем…

Потом, через годы, дневные и ночные эти сполохи, страхи, тревоги пришли и оформились в иное качество. В рифмы, в строки:

Только смолкли лягушки-царевны
И уснул заколдованный лес,
Разбудил среди ночи деревню
Неожиданный грохот с небес.
Я дрожал, дожидаясь рассвета,
Испугался тогда не шутя.
И звенели на крыше монеты
Серебристой чеканки дождя.
И опять, прогремев в колеснице,
Громовержец ломал облака.
Кинул молнию огненной птицей
И сразил наповал мужика.
А под утро за лошадью пегой,
Что, наверно, оглохла в грозу,
Проскрипела в деревню телега,
Где лежал человек на возу.
И со страхом его провожая,
Выли бабы в проулке косом.
А живая вода дождевая
За тележным неслась колесом…

Конечно, не все в этих строках, как было. Так и не бывает при создании произведений. Таковы «причуды» творческого процесса. Но сейчас я не об этом.

Готовилась к изданию моя первая книжка стихов. Редактор её — большой атеист, вдруг потребовал изъять из рукописи эти стихи — за «неуместную живую воду, за пропаганду замшелой религии».

Дичь? Конечно, дичь.

Рисковое дело — спорить с редактором молодому стихотворцу. И все же я дал телеграмму в издательство: «Если снимете «Последнюю сказку», то я снимаю из плана всю свою рукопись!» Отвага сия, граничащая с наглостью, столь подивила редакционное начальство, что оно согласилось: «Оставить»! Таких наглецов там еще не встречали!

Про Бога в нашем доме вспоминали редко. Только один раз за свое деревенское детство я видел, точнее выразиться, был свидетелем, как мама стояла перед божницей на коленях, шептала молитву и клала поклоны. В горнице было сумеречно. За окном стоял мороз. А я, сунувшийся было из кути в горнешние двери, застал там маму перед иконами. И напугался.

Что-то очень уж неладно у бати было на работе. Опять он выступал на собрании, кого-то клеймил, кого-то защищал, добиваясь справедливости. И что-то грозило ему. От властей.

«Господи, помоги и оборони! — услышал я тогда мамину молитву.

Один раз и слышал.

ДАЛЬНИЕ СТРАНЫ

Окраинное наше бытие имеет, конечно, больше преимуществ перед бытием других домов и избенок на колхозной улице. Зажатая заплотами, плетнями, уцепившись в свои сотки-палестины, правая сторона улицы вздымает черноземы огородов на взгорок, к задам села, к жердяным пряслам. А за пряслами — машинная дорога. Дальше школьные владения: большой двор, сад. Не разбежишься.

Другое крыло улицы, стекая низиной к озеру Долгому, тоже ограничено береговой кромкой, камышами. Хотя есть тут свои удобства: рыбаки (а в рыбаках у нас полдеревни) чалят свои лодки прямо у родных плетней. Тут и огурешники, тут и полив, тут и бани хоть с полка ныряй в озеро, остужайся после жаркого веника.

Но у нас, на окраине, зато простору, сколь хочешь! С подворья нашего, с крылечка, а еще лучше — с вершины старого тополя — простор этот вольный далеко виден. За приозерной степью колышется сизое марево жары, обволакивает дальние березовые леса. Туда текут ленты сразу нескольких полевых и проселочных дорог. А над всем этим — вспученным массивом, на южной солнечной стороне горизонта! — горбится пахотный Окунёвский увал. К средине лета по нему широко, размашисто перекатываются волны созревающего хлеба. Над волновыми перекатами пшеницы или ржи, в центре увала, неведомо с каких пор высится загадочная для ребятни мачта. Сосновые бревна мачты, местами тронутые гнилью, но на совесть стянутые коваными скобами, держатся еще надежно. Что это за мачта? Кто ее поставил и для каких целей? От взрослых мы знаем правильное её название — топографический знак. А поставили знак, похоже, о-очень давно, может, еще до революции!

Говорят, кто-то из деревенских отчают на спор поднимался по шатким, подгнившим лесенкам до верхней площадки мачты, где торчит шпиль. Разувался там, сбрасывал вниз сапоги. И они, наподобие самолетных бомб, свистя и завывая раструбами голенищ, до полусмерти напугали баб на дальних покосах. Кто его знает, правда ли?

28
{"b":"546506","o":1}