Но вопросик все же остался без ответа. И в те последние дни перед вылетом во Владивосток чувствовал я кожей, интуицией, эти «невинные» разговоры за спиной: «А вдруг там останется? Нам ведь не поздоровится из-за него…»
«Будьте оне прокляты, окаянные, со всем лукавым замыслом своим, а страждущим от них вечная память трижды!» — так вот проклинал врагов своих и мучителей неистовый протопоп Аввакум.
Что же мы тогда, нынешние праведники, — думалось мне в эту ночь, — возвысившиеся над природой, Богом, планетой своей, штурмующие вселенную, так робки порой перед заведомым гадом, пресмыкающимся перед сильными мира сего, подобно флюгеру, держащим нос по ветру? Что же? Придет ли когда настоящий день?
И опять не было ответа.
Утро качало нас крупной зыбью. Но боцман все же выдал из шкиперской намордники-респираторы и приказал «доколачивать» облупившуюся краску надстройки. Пулеметно молотили обивочные машинки, вдалбливая в мое сознание очередную порцию романтики дальних морских дорог и экзотических приключений. После обеда и адмиральского сон-часа увидел я выдвинутые в море, словно форштевень огромного судна, высотные кварталы Бомбея.
— Бомбе-ей! — зачем-то усмехался боцман.
— Ага, Бомбей! — весело, без иронии, отвечал я.
Я все еще не привык, не перестал удивляться, ждать от предстоящей ночи или дня чего-то непознанного, невероятного. И «боцманюга», как выражался капитан наш, видел меня насквозь.
Потом был вечер. С недолгими лиловыми да багряными красками заката, переливом оттенков и теней на слегка утихшей зыби. Вечер вдруг обнаружил, что мы не одни на рейде: столько всяких судов и суденышек поджидают разрешения войти в порт. И собрались мы в этот вечер в пятый или в шестой раз смотреть «Вокзал для двоих». Едва задернули шторки салона, едва застрекотала узкопленочная киноустановка «Украина», едва артисты Гурченко и Басилашвили встретились на нашем игрушечном экране…
— Тревога! Человек за бортом! — раздался в динамике голос вахтенного штурмана.
И заразговаривали под каблуками железные палубы. И был я через какую-то минуту на ботдеке, где старпом и боцман командовали спуском шлюпки.
— Что случилось-то? — недовольно бубнил чей-то голос.
— Батумских охламонов понесло течением…
Шлюпка и мы в ней плавно приводнились, механик добыл из дизельного моторчика шлюпки жизнь, полетели, рассекая волны.
— Где они, эти охламоны?
— Будем искать! — отвечал, сидящий на кормовой банке, у руля, второй штурман.
Гулко, как по днищу пустой бочки, ударяла в шлюпку волна. Вздыбленный нос, где сидел впередсмотрящим молодой матрос, немилосердно осыпало брызгами, долетали и до нас, неожиданно прохладные, зябкие.
Дело, если уж не трагическое, то обидно-несуразное произошло у соседа по рейду — батумского сухогруза. Объявили шлюпочные учения. Спустили первый мотобот, не смогли запустить мотор. Понесло течением в открытое море. Спустили второй — та же картина…
— А-а-а, э-э-э, Василий! Ты где-е? — тонко взывала на позднем озерном берегу моя мать, когда отец до густых сумерек задерживался на рыбалке, когда уж все лодки, промерцав смолеными бортами, вернулись домой. — А-а-э!
— Ну чего всполошилась? — откликался из ближней курьи отец. — Рыба попалась, выбираю… Скоро буду!
На рейде золотисто мерцали огоньки. Но еще зорок был взор в лиловых сумерках. Ночь тропическая скорая вот-вот накроет. Крикнуть бы: «Вы где там, мореходы! Э-э-э!» Неловко кричать, не в деревне. Там далеко на западе — Аравийский полуостров, за кормой, уже в огнях, огромный город Бомбей. А вон могучий утюг американского сухогруза, почему-то туда, к американцу, правил шлюпку второй штурман; «дых-дых, цок, цок!» — разговаривал выхлопной и клапанами шлюпочный мотор.
Я поднял взор к высокому срезу борта «американца». Черные, чугунно застывшие в сумерках, негры-матросы равнодушно посматривали с высоты на нашу посудинку, хлюпающую на малых оборотах возле невероятно огромного снизу океанского мостодонта. И вдруг острой молнийкой грусти и жалости о чем-то далеком опять прострелило душу, и парни в шлюпке, натужно подшучивающие друг над другом, показались столь родными, словно вещая сила, неведомая до сей поры общность, объединила нас в этой скорлупке посреди чужого и коварного моря. Да, пожалуй, впервые в жизни вот так остро осознал я это родство душ, необъяснимый на простом языке аромат далекой родины нашей. Тяжелая якорная цепь американского сухогруза гипотенузой уходила в черноту воды, и на ней, на цепи, словно привидение, чудом примостившись на чужой суверенно штатовской территории, в плавках и «пиратской» косынке с торчащими у затылка концами, «загорал» русский мореман.
— Братва, — обыдено произнес он, — мы тут находимся.
Парень держал чалку бота, намотав ее на якорную цепь, а сам бот где-то во тьме прижимало к скуле форштевня и, почти слившись с темнотой, батумцы баграми отталкивались от железа чужой территории.
— Ну, тогда поехали домой! — также обыденно сказал наш кормщик. Мы быстренько закрепили буксир, механик добавил обороты мотору. И мотор, радостно зарокотав, окутал всех едким родным дымком.
— Ребята, вы что? Подмогните кто-нибудь! — плеснуло вдруг у нашего бортика и на волне возникла голова в «пиратской» косынке.
— Жить тебе надоело? Акулы… Мы ж подрулили бы…
— Думал, забыли… Акулы… Хы-ы! — выплюнул воду матрос, — Давно из дома, а? Дайте закурить! — и по-свойски устроился на банке. — Тетки у вас на пароходе есть? У нас есть, да все старые…
Ах ты, Боже мой!
И этот незадачливый «пират», заговоривший по-русски из пучины аравийской волны, показался вдруг едва ли не корешем, закадычным другом, с которым — эх, черт возьми! — и море по колено.
Ночь окутывала рейд темнотой, звездами, огнями судов. Отбуксировав потерпевших к борту батумцев, мы еще отыскали вторую шлюпку, так же благополучно выловив её среди волн и звёзд, неуправляемую, одинокую, вернулись досматривать фильм, но уже не было киношного настроения.
В каюте я выключил свет, но не сразу провалился в забытье сна. Еще долго пылила, поднятая прошедшим коровьим стадом, сельская улица, малиново и ярко пылали в окошках соцветия гераней. Кто-то проскакал на диком коне вдоль заборов и плетней, пахнуло полевым ветром…
«Ну что ты, что ты… Хочешь гороху?»
Потом другой голос — протяжный, мамин, на озерном берегу, у мостков, где пахло нагретой за день морогой, тиной, зеленым молодым камышом.
«Ты где та-ам? А-а-а, э-э-э…»
В иллюминатор заглядывала большая, прямо-таки ощутимой тяжести, луна. И, конечно же, над мачтой, чуть внаклон, в сторону Индийского океана, висел Южный Крест. Потом уж, во второй половине ночи, всходил ковшик Большой Медведицы — привычное глазу созвездие северных российских пределов.
СОСЕД ПО РЕЙДУ
Он стоит на якоре в пяти кабельтовых от нас, пережидая, как и мы, забастовку в порту, в надежде взять в свои пустые трюмы какой-нибудь груз, чтоб не тащиться порожняком оставшиеся моря и мили — до порта приписки. Ободранный, побитый в арктических льдах, он больше похож на пиратскую посудину, на флибустьера, каким рисовало его моё, уже наработанное, морское воображение…
Подобрался к рейду он в вязкой тропической ночи, а утром мы разглядывали его — от клотика до ватерлинии — в восьмикратный бинокль, дивясь его ободранности, его воинственному, заносчивому виду. Высоко задранный над водой форштевень напоминал грудь старого бойца в рваных доспехах, и мы согласно нарекли соседа по рейду «самоходом». Почему? Что-то было в нем и «этакое»!
Вскоре стала известна и причина появления в здешних водах убого-живописного покорителя арктических широт, каким и в самом деле был «самоход», не сумевший в минувшее лето, как многие суда, работавшие короткий летний сезон в арктических морях, пробиться из Чукотского моря сквозь невиданные нагромождения торосов в Беринговом проливе. Пришлось в сопровождении ледоколов двигаться на запад, в Мурманск, а там, оформив загранпаспорта членам экипажа, совершать вынужденную кругосветку — в стремлении добраться до родного Приморья — во Владивосток. Да, соседство неприглядное, когда кругом блистательные суда сверкают колером бортов и надстроек. Но «самоход» — соотечественник! Истосковались мы по родному, русскому!