Поставил на одной из улиц хутора свой дом и Саша Кузьмин. Только раз довелось заглянуть мне в эту его холостяцкую обитель, которая сразу напомнила мне тот древний дом Кузьминых, на подклетях, с перекрестьем из двух тяжелых плах на горничных дверях, за которыми по ночам плясала нечистая сила. Та же неприбранность, то же ощущение какой-то временности жилья. Как говорят, «отсутствие всякого быта», которое подчеркивали наспех приколоченные (не наклеенные даже и потому вздувшиеся пузырями) обои, отсутствие двери в проеме, ведущем в горницу, а в кути — недостроенная русская печь, имевшая лишь шесток и топку. Так что «по причине отсутствия» лежанки, где должны сушиться валенки и рукавицы, дремать рыжий котяра, покоиться ухваты и сковородники, кирпичи и обломыши кирпичей — сразу от чувала-трубы стекали до пола. Отчего вся несработанная до конца «конструкция» напоминала первую ступень изготовившейся к пуску космической ракеты.
— А-а, все никак не соберусь доделать! — уронил меланхолично Александр.
Работал он в ту пору на машине «скорой помощи». Встретив меня на улице Ишима, обрадовался и сделал крюк, высадив докторицу у больного, подвез меня «на этой консервной банке», чтоб показать свою обитель, куда я могу «завертывать в любое время»…
Другая встреча произошла через несколько лет, когда я работал в сельхозотделе «Тюменской правды», мотался с блокнотом по южным хлебным районам области. Как-то голосуя попуткам возле приишимского села Лариха, словил я «зисок» Кузьмина. Когда он тормознул и, обрадованно сверкая глазами, распахнул правую дверцу кабины, упавшую на боковину капота с жестяным скрежетом, «зисок», окутанный пылью, продолжало трепать и бить в необразимой лихоманке. Затем, припадочно подергавшись всей своей расхлябанной железной массой, он выстрелил взорвавшейся в карбюраторе смесью бензина и августовского воздуха. Заглох. Мы попеременно поработали «кривым стартером». Когда завели машину и тронулись с места, автомобиль, лишенный амортизаторов, нещадно тряс нас на любой маломальской кочке или выбоинке разбитого тракта.
Саша, обрадованный донельзя прилежному слушателю, не обращал на это внимания. Он азартно излагал мне конструкцию «вечного двигателя», которую он «продумал до мелочей» и наконец (впервые!) решил этот вечный вопрос, способный совершить революции не только в технике, но и дать толчок «прогрессу человечества». Прогресс — прогрессом, а я первым делом взял на заметку и занес в блокнот рассказ водителя Кузьмина, который участвовал в «битве за хлеб». Как выяснил потом — успешно работал в страду! Написал для первой полосы зарисовку, где фигурировали и производственные показатели земляка-приятеля и, конечно же, светлая душа мечтателя, наивно, может быть, собравшегося разрешить многовековые устремления всех изобреталей планеты.
В пору развернувшейся горбачевской перестройки, ускорения и гласности, когда «свежий ветер перемен» поманил доверчивых русских мужиков в кооперацию, сулящую «золотые горы», Саша возник у меня в Тюмени — с папкой документов, писем и отписок. Просил помочь «квалифицированным пером». Он бился об открытии собственного рыбокоптильного предприятия на глубоком карасьем озере возле Пегановской Зимовки — в земельных угодьях разваливающегося окуневского совхоза. Доказывал районным и областным начальникам, что способен поставить дело и завалить население родного и близлежащих районов отличной копченой продукцией. Начальство, воспитанное на марксовых установках о хищнической сущности капитализма, на лютой ненависти к буржуинам всех мастей, ставило жуткие рогатки и препоны Кузьмину, мурыжило месяцами со справками. Ухмылялось и покашливало в партийные кулаки: «Ты что — хочешь богатым стать?!» Саша взрывался: «Так разрешил ведь Горбачев!» — дерзил, грозил прокурорами. Но и в прокуратурах сидели верные «псы» пока еще «народной власти». Вскоре раздастся ельцинское «фас», и все они, побросав партийные билеты, кинутся хватать (кто понахрапистей, не зевай!) эту «народную собственность». А бугры партийной и комсомольской власти — в первую голову!
Господа, едрит твою за ногу.
В августовский день 2001 года я получил из Ишима письмо от нашего окуневского стихотворца — еще одного! — от Виктора Тимофеевича Долгушина, в прошлом военного моряка, а сейчас, как он сообщил, «доживающего в Ишиме на пенсии». В письме были и строки несказанно обрадовавшие меня. Словно добрый лучик солнца и юности заглянул в мое хмурое августовское окошко: «Встречался несколько раз летом с Александром Кузьминым. Живет один, ходит быстро, широко шагает, наклонившись вперед. Улыбчив, весел, на лету ловит мысль…»
ПРО ДЕДА ПАВЛА
А какие старики жили в нашем селе!
Это теперь бы, со взрослым понятием, с запоздалым интересом подойти, расположить к разговору человека да повыспросить обо всем на свете. Что он думал в каждодневных трудах своих о смысле жизни, какую философию выпестывал в своей седой голове, долгие годы глядя на эти поляны, перелески, вздыбленные над степью увалы, меж которыми незабудковой голубизной сияют наши озера. Да растеклись по этим увалам селения — деревни с избами и домами, рубленными в венец и в лапу в стародавние и нынешние времена. Да колосятся хлеба, да шумят травы, да пылит дорога.
Да нет уж, говорю себе, припоздал.
Отстрадовали, убрались — как говорят у нас! — наши старички: кто под плакучие березы мирских могилок Засохлинского острова, а кто за рям, под вольное небо двоеданского кладбища. Ушли, кто куда пожелал еще при жизни, а точнее, куда был определен давним, уходящим в века, порядком: коль из староверов!.. Но какая теперь вера! Так, семейная традиция — хоронить там, где нашли вечный покой далекие пращуры.
И вот хожу меж невысоких холмиков под православными крестами, продираясь сквозь колючий шиповник, жизнеутверждающе полыхающий алыми соцветиями, среди крапивы, пырея, лебеды. Читаю надписи на крестах, на пирамидках под звездами. Не каждую из них разберешь: размыли дожди, ошелушили ветра, иссушило солнце. Стоят среди свежих крестов и безнадзорные знаки памяти, оседают, сравниваются с землей холмики.
Течет время.
Вот уже и могилку дедушки Павла не нахожу…
Дед Павел, дед Павел… Наш сосед. Изба его, крытая дерном, на два ската крыши, хоть и сера от старости, хоть и одинока, пуста, а цела еще — слепо поглядывает на дорогу и дальше, на озерную голубизну, голыми, без занавесок, окошками. Глядит так же, как когда-то, много лет назад, сам её хозяин, уже немощный, сунув ноги в кривые пимы, посиживая на лавочке перед избой, глядел в озёрные дали.
О чем он думал, в те свои остатние дни, на восемьдесят седьмом году жизни, пойди теперь разузнай…
Не знаю доподлинной биографии деда, только понимаю, что, родившись в девятнадцатом веке, помнил он и революцию, и крестьянское восстание, масштабно и кроваво прокатившееся в наших Приишимских местах. И еще многое он помнил. От мужиков, еще мальцом, слышал я, что дедка Павел Замякин принимал какое-то участие в этом восстании, якобы ковал в кузнице пики для повстанцев. Все может быть. А то, что уцелел после подавления восстания красными частями, так ведь многие уцелели. Конечно, наиболее активных бунтарей «законопатили» на Севера сразу, кого-то энкавэдэшники в тридцатых уже годах забрали. И — с концом.
Рассказывали, что до войны с фашистами, еще крепким стариком, торговал он в нашем сельмаге — красном кирпичном особнячке, — отпускал гвозди и керосин, отвешивал мятные «лампасейки», отмеривал метры ситца, бумазеи, сатина. Да все с шуткой, с прибауткой, с подначкой.
Я запомнил его уже в послевоенные, уже памятливые свои годочки, а то, что было раньше, до моего рождения, представлялось мне призрачным, похожим не то на сказку, не то на розовый сон, приснившийся теплой июльской ночью.
А дед Павел, как сказано уже, был завзятым рыбаком. Было б удивительным, непонятным в отношении старинного жителя наших рыбачьих мест, если б вдруг дедка Павел не имел лодчонки-плоскодонки, сетей-ловушек. У деда были еще и плетеные из ивняка морды, котцы, излаженные из тонких сосновых реечек, заостренных на концах да переплетенных гибкой и мягкой корой молодого ивняка. Котцы он ставил на мелководье, возле камышей, хитроумным способом так, что рыба, зайдя в котец, уже не могла из него выбраться на волю.