– Видите, у него профиль Данте, – смеялась Рейснер. – Я так и зову его – Алигьери. Мы мечтаем прокатиться по Волге – о, не на пароходе, это скучно, а на лодке – спортивная прогулка. Провести неделю на свежем воздухе, в лодке, за веслами, ночевать в прибрежных деревнях…
Вскоре она, действительно, куда-то исчезла из Петрограда (может, и впрямь – вниз по Волге, на веслах, Гумилева бы это не удивило). Подготовительные занятия и консультации в Николаевском училище близились к завершению, наступала экзаменационная сессия. В конце августа Гумилев поехал в Шносс-Лембург за послужным списком и другими документами, необходимыми для аттестационной комиссии. Попал он прямо на полковой праздник (день св. благоверного князя Александра Невского). Тут прапорщик 4-го эскадрона вновь прогремел, воспев отца-командира полковника Коленкина в стихотворном тосте:
В вечерний час на небосклоне
Порой промчится метеор.
Мелькнув на миг на темном фоне,
Он зачаровывает взор.
Таким же точно метеором,
Прекрасным огненным лучом,
Пред нашим изумленным взором
И Вы явились пред полком!..
Разговоры гусар за праздничным столом были тревожны. Командующий Юго-Западным фронтом Брусилов, при всех дарованиях, оказался чересчур горяч и, по-видимому, славолюбив, из тех, кто не прочь повоевать не только умением, но и числом. Сокрушив австрийцев в Луцком прорыве, он немедленно принялся громить германскую оборону у Ковеля и крепко увяз, штурмуя укрепления на берегах Стохóда. Тогда в бой был брошен Гвардейский отряд генерал-адьютанта В. М. Безобразова, отважного до безумия. Бойцы-гвардейцы были ему под стать. Полтора месяца (!) они шли непрерывно в лобовые атаки через стоходские болота – там все и полегли. А Ковель так и остался германским. Ясно, что после австрийской катастрофы под Луцком и после кровавой бани, которую французы и англичане устроили этим летом германцам под Амьеном, войска Антанты стали задавать тон в европейском военном поединке, но решительного перелома, на который так надеялись в победном мае, все-таки не случилось. И вряд ли теперь стоит ожидать каких-нибудь существенных событий в кампании этого года.
– Ну, ничего, подождем 1917-го…
В сентябре в Николаевском училище начались экзамены, которые Гумилев, по его собственному выражению, «держал скромно», однако к концу месяца сумел сдать 11 дисциплин из пятнадцати. Невиданный успех явился результатом исключительного прилежания и добросовестного усердия в занятиях теорией военного дела. Все литературные заботы были отодвинуты до лучших времен – новым источником вдохновения стали леса и скалы Аланда, прячущиеся в лабиринте проливов грозные субмарины и охраняющие их покой сторожевые аэростаты, зависшие над свинцовыми скандинавскими волнами. Какое-то время от совершенной аскезы его отвлекала лишь Анна Энгельгардт, вернувшаяся в начале сентября из Иваново-Вознесенска в свой госпиталь. Гумилев возил ее на острова в автомобиле, угощал в «Астории» икрой и грушами, мечтал вслух, как будет славно после завершения войны отправиться вдвоем куда-нибудь за тридевять земель:
– В Америку, например. Хотите в Америку?
Она вымученно улыбалась, не зная, что отвечать. Все чаще ее стали видеть в обществе эксцентрического Рюрика Ивнева, забавлявшего посетителей «Лампы Аладдина» и «Привала комедиантов» юродивыми выходками:
– Страшнее сегодняшнего сна я не видел. С каким-то господином я спускаюсь к домику, который расположен на берегу реки и в котором я должен был жить. Наверху был какой-то бассейн, камни были мокрые, и было такое впечатление, что, когда мы спустимся вниз, вода зальет и домик, и нас. Мне стало страшно. Я и убежал… Дальше не помню… Видел еще апельсинную шкурку, всю состоящую из червячков-зверьков, присасывающихся к телу…
Вместе со всеми Энгельгардт от души ужасалась и хлопала в ладоши. Со свойственным ей простодушно-косноязычным красноречием она признавалась Ольге Арбениной: Гумилев, конечно, ей нравится, но и только.
– Я поступаю очень вероломно по отношению к нему, но все же я его не очень не не люблю!
К концу месяца Энгельгардт совсем затерялась, и Гумилев с головой ушел в инструкции, таблицы и военные схемы. Вдруг пришло письмо от Андрея Горенко. Тот сообщал, что Ахматова живет в Севастополе, лечит свой бесконечный кашель, передавал по ее просьбе разные поручения и в конце вскользь добавлял, что у сестры «появилась тенденция идеализировать мужа». В Севастополь тут же умчалось послание:
«Дорогая моя Анечка, больше двух недель от тебя нет писем – забыла меня. Я скромно держу экзамены… среди них есть артиллерия – увы! Сейчас готовлю именно ее. Какие-то шансы выдержать у меня все-таки есть. Лозинский сбрил бороду, вчера я был с ним у Шилейки – пили чай и читали Гомера. Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва ли будет… Курры и гуси!»
Ответа он, по всей вероятности, не получил. Артиллерию сдал. Заседание «Цеха поэтов» все-таки состоялось. На домашнем собрании у Георгия Иванова («с приглашенными гостями») Гумилев читал первый акт «Гондлы»:
Лера, Лера, надменная дева,
Ты, как прежде, бежишь от меня…
Разрумянившаяся Лариса Рейснер принимала стихи на свой счет. После ее возвращения Гумилев был с визитом на Большой Зелениной, выслушал длинный рассказ: действительно, спускалась на веслах по Волге (!), ночевала в хибаре у «бакенщиков», потом в каком-то разбойничьем гнезде вела беседы с крестьянами, попала в грозу. Монархиста-гвардейца прогрессивная студентка Психоневрологического института не щадила:
– За Россию бояться не надо! В сторожевых будках, в торговых селах, по всем причалам этой реки – все уже бесповоротно решено. Здесь все знают, ничего не простят и никогда не забудут. Тогда, когда нужно будет, приговор будет совершен и совершится казнь, какой еще никогда не было. Такие стихии не совершают ошибки…
Гумилев заметил: с ее темпераментом и талантом лучше путешествовать не на Волгу, а на… Мадагаскар.
– У Вас красивые, ясные, честные глаза, но Вы слепая; прекрасные, юные, резвые ноги и нет крыльев; сильный и изящный ум, но с каким-то прорывом посредине. Вы – Дафна, превращенная в Лавр, принцесса, превращенная в статую. Но ничего! Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится. И я уже чувствую, как в какой-нибудь теплый вечер, вечер гудящих жуков и загорающихся звезд, где-нибудь у источника в чаще красных и палисандровых деревьев, Вы мне расскажете такие чудесные вещи, о которых я только смутно догадывался в мои лучшие минуты.
Вечером, когда Гумилев сидел над учебником по артиллерии, нарочный доставил записку. Рейснер сообщала, что перечитывает «Эмали и камеи» и томится по древней вере. Гумилев улыбнулся, отвечая:
Я был у Вас, совсем влюбленный,
Ушел, сжимаясь от тоски,
Ужасней шашки занесенной,
Жест отстраняющей руки.
Но сохранил воспоминанье
О дивных и тревожных днях,
Мое пугливое мечтанье
О Ваших сладостных глазах.
Ужель опять я их увижу,
Замру от боли и любви
И к ним, сияющим, приближу
Татарские глаза мои?!
Несколькими днями спустя Владимир Злобин, телефонируя Рейснер, был очень удивлен:
– Алигьери?.. Вот кстати! Я только что от портнихи, выбирала материю на подвенечное платье…