– Смотрю на него, – говорил Гумилев Георгию Иванову, возвращаясь с «закрытого» вечера на Большой Зелениной, – и меня все подмывает взять его под ручку: «Профессор, на два слова» – и, с глазу на глаз, ледяным тоном: «Милостивый государь, мне все известно». Наверняка затрясется, побледнеет, начнет упрашивать…
– Да что же тебе известно? – уставился на Гумилева Иванов.
– Решительно ничего. Но уверен, смутится. Обязательно какая-нибудь грязь водится у него за душой[413].
При «Аполлоне» открывался «Кукольный театр» – новое увлечение Маковского, удивившее многих. Маковский горячо отстаивал идею, указывая на выгодную привлекательность зрелища для всех сословий и возрастов. Первым спектаклем назначили французскую комедию «Сила любви и волшебства» («Les forces de l’amour et de la magie»), которую еще в XVII веке разыгрывали ярмарочные актеры-«прыгуны», нарушая театральную монополию королевской «Comédie Franҫais»[414]. За дело взялись энтузиасты – режиссер-кукольник Петр Сазонов и его жена Юлия Слонимская, публиковавшая в «Аполлоне» статьи о марионетках. Перевод был заказан Георгию Иванову. Музыку сочинил Фома Гартман. Николай Калмаков и Мстислав Добужинский придумали миниатюрные костюмы и игрушечные декорации. Вокальные партии согласились исполнить концертные «звезды» – Зоя Лодий, Зинаида Артемьева, Николай Андреев. 15 февраля Гумилев вместе со всем любопытствующим «бомондом» оказался в двусветной зале особняка Гауша[415], превращенном, по случаю генеральной репетиции, в кукольный вертеп. Крохотные маркиз и маркиза с изысканной грацией исполняли менуэт, извивались в сладострастном танце хищные карлики, съезжались, вонзая друг в друга копья, закованные в блестящие латы рыцари – это чародей Зороастр волшебными наваждениями пугал и пленял прекрасную пастушку Грезинду. Публика по-детски восторженно радовалась новизне: величавая замысловатость речей надменного Зороастра, кроткие слезы жертвы его темной страсти, добродетельная Юнона и румяные Амуры, спешащие на помощь в золотой колеснице, запряженной павлинами, – все было замечено и вознаграждено аплодисментами. Счастливый Маковский, принимая поздравления в гостиной анфиладе, где устроили фойе и буфет, вслух мечтал о грядущих грандиозных постановках в духе «Фауста» Гете. Гумилев, раскланивавшийся с Сазоновым, немедленно подхватил слова pápá Makó и предложил написать для марионеточного действа еще одну пьесу в стихах:
– Ведь ваш французский «комический дивертисмент» семнадцатого века явно требует разъяснения и продолжения!
Поймав недоуменный взгляд Маковского, он заметил, что подлинным волшебникам и чародеям нет никакой нужды прибегать к волхованию для покорения сердец – к ним сами слетаются не то что земные пастушки-простушки, но даже небесные Пери.
– Такой отвлеченный человек! – удивлялась Маргарита Тумповская. – Его взгляды на женщину очень банальны. Покорность, счастливый смех. Когда, наконец, добиваться уж больше было нечего, он только облегченно вздохнул – «надоело ухаживать!..». Он действительно говорил, что «быть поэтом женщине – нелепость»!![416]
Маргарита была младшей из четырех дочерей известного петербургского педиатра Марьяна Давыдовича Тумповского – врача-подвижника, бессребреника и гуманиста. Яркие как сказочные принцессы, сестры в жизни имели мало общего. Двое старших прямо с гимназической скамьи ушли в революционное подполье[417], средняя Ольга удачно вышла замуж и уехала в Швейцарию, что же касается Маргариты, то она, далекая и от общественности, и от быта, росла среди книжных фантазий и тайных преданий о древних чудесах:
Я, девочкой, дрожа и холодея,
Заклятые слагала имена,
И сквозь нечитанные письмена
Мне виделась далекая Халдея
[418].
Ей легко давались языки, с девяти лет она писала стихи и драматические сценки, штудировала, поражая гимназических учителей, философские трактаты. Новейшую поэзию интеллигентная Тумповская знала великолепно. Стихи Гумилева уже несколько лет приводили ее в восторг. Минувшей осенью, она, пользуясь случаем, возымела желание выразить автору свое восхищение, не подозревая, что тот воспримет благосклонный интерес чем-то вроде утешительного приза за все предыдущие любовные невзгоды…
Расстроенный разрывом с Татьяной Адамович, Гумилев не озаботился даже сменить привычный арсенал комплиментов! Он упорно именовал новую подругу… полькой и беседовал с ней о польской отваге и страсти. Рассердившись, Тумповская пояснила, что она – еврейка.
– Не имею против! – хладнокровно отрезал Гумилев.
По словам Тумповской, Гумилев хотел, чтобы во время любовных свиданий она именовала его «Колей»:
– А я никогда не могла назвать его Колей, так не шло ему это, казалось именем дачного мужа. А он удивлялся и считал себя Колей.
Сразу после представления в особняке Гауша Гумилев бесцеремонно распотрошил библиотеку Тумповской, полную книг о восточной мистике. Соорудив из раскрытых томов в ее комнате на улице Жуковского что-то вроде крепостного бастиона, он, едва заглядывая в нужную страницу, тут же перелагал прочитанное в стихи, ложившиеся на бумажном листе набело, словно под какую-то беззвучную диктовку. Безмолвной невидимкой Тумповская, осторожно наклоняясь за крепостную стену, наблюдала, как прямо на ее глазах заклинания персидских магов-суфиев[419] обращаются в русские стихотворные монологи:
Крыло лучей, в стекло ночей
Ударь, ударь, стекло разбейся!
Алмазный свет, сапфирный свет
И свет рубиновый, развейся!
Восточная сказка слагалась стремительно. Каждый день появлялись новые и новые сцены. Райская Пери, «дитя Аллаха», минуя соблазны и невзгоды, шла по грешной земле к саду поэта Гафиза, – с возрастающим суеверным страхом Тумповская видела, как, строка за строкой, вырастает и оживает, словно в волшебном зеркальном сиянии, ее собственный ослепительно-прекрасный двойник:
Ты словно слиток золотой,
Расплавленный в шумящих горнах,
И грудь под легкой пеленой
Свежее пены речек горных.
Твои глаза блестят, губя,
Твое дыханье слаще нарда…
– Дорогой!..
– Я же просил тебя называть меня: «Коля»! – не оборачиваясь, наставительно поправил ее Гумилев.
Уже 19 марта «арабская сказка в трех картинах «Дитя Аллаха» была целиком прочитана автором на специальном собрании в «Аполлоне», после чего, как следует из журнального отчета, «Н.В. Недоброво подверг разбору построение действия, В. Н. Соловьев – постановочную сторону, Валериан Чудовский – лирические достоинства пьесы, Сергей Гедройц – ее идейную сторону». Но воспользоваться плодами дискуссии Гумилев не смог – штабные кадровики, наконец, пробудились, и со следующей недели гражданской вольнице наступил конец. В последних числах марта – начале апреля он, выправляя необходимые воинские документы, побывал в курляндском Люцине, куда переместился к этому времени Уланский полк, в Пскове, где располагался штаб армий Северного фронта, вернулся на несколько дней в Петроград и вновь отбыл в Люцин. Трудно сказать, удалось ли ему встретить свое 30-летие среди домашних, а для Маргариты Тумповской он и вовсе неожиданно пропал в неизвестности, оставив ее перечитывать среди разрозненных бумаг твердо выведенные строки: