Избранница Шилейко, учительница рисования Софья Краевская, под стать мужу, была существом без возраста. Шумеролог относился к ней с тиранической суровостью древних владык: жестоко ревновал по малейшему поводу, запрещал пудриться, завивать волосы, отлучаться без спросу и вести досужие разговоры. Его патриархальное благоденствие воспел Осип Мандельштам, навестивший супругов:
– Смертный, откуда идешь? – Я был в гостях у Шилейки.
Дивно живет человек – смотришь, не веришь очам!
В креслах глубоких сидит, за обедом кушает гуся,
Кнопки коснется рукой – сам зажигается свет.
– Если такие живут на Четвертой Рождественской люди,
Путник, скажи мне, прошу, как же живут на Восьмой?
Михаил Лозинский побывал летом с супругой в Италии, по возвращении – принял место первого секретаря редакции «Аполлона». Новая должность поглотила все его время. «Гиперборейские пятницы» стали редкостью, тем более что сам «Гиперборей», открыв сезон гумилевским «Актеоном», тут же безнадежно забуксовал. Деньги, пожертвованные на издание, иссякли, а интерес столичных читателей к стихам и критике «Цеха поэтов» после учиненного акмеистам разгрома заметно упал.
– Послушайте, как запаздывает ваш журнал, – пеняли Лозинскому. – Что подумают подписчики?
– Вы правы, – мрачнел Лозинский. – Действительно, неудобно.
Вдруг лицо его прояснялось:
– Ну, ничего – я им скажу…
Ближе к зиме обнаружилось, что в семье Лозинских грядет прибавление. Заботы в доме в Волоховом переулке окончательно устремились в сторону от литературных собраний. Обильные дружеские пирушки отошли в область ностальгических воспоминаний, что также не преминул отметить Мандельштам:
Сын Леонида был скуп, и кратéры хранил он ревниво,
Редко он другу струил пенное в чашу вино.
Так он любил говорить, возлежа за трапéзой с пришельцем:
– Скифам любезно вино, мне же любезны друзья.
Маковский не мог нахвалиться на своего нового сотрудника, «прекрасного поэта» и «незаменимого помощника в журнальной работе». А вот Гумилев, объявившись в редакции «Аполлона», оказался не у дел. В акмеизме pápá Makó был разочарован бесповоротно. На него, как и на всех «аполлоновцев», большое впечатление произвела разгромная статья Брюсова в «Русской мысли», объявлявшая акмеистические манифесты Гумилева и Городецкого «выдумкой»:
– На привычном языке такое отношение художника к миру называется не «акмеизмом», а «наивным реализмом»…
Последней каплей стала диковинная история, приключившаяся летом с Владимиром Нарбутом. Тот, приучая читателей «Нового журнала для всех» к акмеизму, растерял за несколько месяцев большинство подписчиков, запутался в долгах и продал издательские права… ультраправому Александру Гарязину, близкому к «Союзу русского народа». Возмущенные сельские интеллигенты, получив номер «Нового журнала» с гарязинской визой, рассылали куда можно отчаянные письма-протесты, обвиняя акмеистов в коварной «черносотенной интриге»[348]. С негодующим хором общественников слилось оглушительное улюлюканье «кубофутуристов», ликующих при виде такого крушения конкурентов:
– Выползла свора адамов с пробором – Гумилев, Маковский, Городецкий, – попробовавшая прицепить вывеску акмеизма и аполлонизма на потускневшие песни о тульских самоварах и игрушечных львах!
Тут уж Маковский, не желая дальше рисковать репутацией, свернул не только сотрудничество «Аполлона» с «Цехом поэтов», но и заодно всю литературную часть журнала. «Аполлон» превратился в художественно-театральное издание, тон в котором задавали молодые искусствоведы – Николай Пунин, Всеволод Дмитриев, Борис Анреп и Николай Радлов.
После всех неудач дрогнул и «Цех»: оперившиеся «подмастерья» стали потихоньку бунтовать против оскандалившихся «синдиков». Если открытие нового сезона (у Гумилевых 1 октября) прошло, как обычно, с соблюдением иерархической дисциплины, то на следующем заседании (у Николая Бруни 23 октября) из-за опоздания Городецкого «цеховики», посмеиваясь, избрали «временным синдиком»… Осипа Мандельштама. Приняв нарочито важный вид, Мандельштам, под нарастающий хохот, стал распоряжаться собранием. Но явившийся наконец Городецкий юмора не оценил. Произошла перепалка, во время которой Мандельштам и Городецкий наговорили друг другу массу дерзостей и расстались врагами. Чтобы утихомирить возникшую борьбу честолюбий, было решено провести ноябрьский «Вечер поэтов» в «Бродячей собаке» в виде шуточного «Цеха» – со всеми торжественными строгостями, но под председательством… Ахматовой. Это была уже самопародия (удачная, ибо посетители подвала веселились от души), недвусмысленно демонстрирующая, что идея объединения стала изживать себя. И, действительно, после буффонады в «Бродячей собаке» в работе «Цеха поэтов» возникла длительная пауза. Правда, очередные стихотворные сборники под цеховой обложкой «с лирой» выпустили Грааль Арельский и Сергей Гедройц, но эти новинки прошли едва замеченными[349].
Победу торжествовало «Общество поэтов» Скалдина и Недоброво. Тут запросто сходились все: акмеисты, символисты, футуристы, литераторы «вне направлений», величавые дилетанты, эстетические дамы и пишущие камер-юнкеры. «Помещение было просторное, благоустроенное, где-то на Сергиевской, – вспоминал Георгий Иванов. – Выступлений эстетов-учредителей можно было бы и не слушать, коротая время в комфортабельной столовой за бесплатными сандвичами и даровым портвейном». В подобной обстановке беседы о «мужественно-твердом и ясном взгляде на вещи» угасали, разумеется, сами собой. С порочными «адамитами» акмеистов правда, уже не путали: столичная публика твердо усвоила, что акмеистический идеал заключается в некоем художественном примитиве, первобытно-экзотическом или à la russe[350]. На том все и успокоились. Прозвучала даже надежда, что, ратуя за чистоту языка и художественное мастерство, поэты «Гиперборея» придут в конце концов к «пушкинской школе». А затем отошедшая новинка затерялась среди сенсаций, скандалов и слухов бурного финала 1913 года.
Любители политики оживленно обсуждали неожиданный финал войны на Балканах: дожав Турцию, Сербия, Черногория и Греция тут же набросились на Болгарию, которая имела неосторожность «поиграть мускулами» при дележке общей добычи. В итоге Болгария лишилась всех завоеваний и, вдобавок, собственных спорных земель на границе с Румынией, удачно вмешавшейся в конфликт. Передавали, что болгарский царь Фердинанд I, подписывая в августе капитуляцию, проклял недавних союзников:
– Ma vengeance sera terrible![351]
Общественники были поглощены киевским судебным процессом – еврея-конторщика Менделя Бейлиса обвиняли в ритуальном убийстве школьника Андрея Ющинского. Следствие по кошмарному делу, открытое еще при покойном Столыпине, тянулось, будоража как Россию, так и Европу, два с половиной года, выдав в итоге обвинительное заключение шитое белыми нитками. Присяжные, убоявшись греха, вынесли оправдательный вердикт, вместо ожидаемых еврейских погромов по Киеву прокатились манифестации, клеймящие «полицейскую Цусиму», освобожденный Бейлис с семьей немедленно выехал за границу, а странная гибель несчастного подростка так и осталась загадкой[352].
Ценители прекрасного следили за визитом в Москву и Петербург бельгийского литературного классика Эмиля Верхарна, прочая публика – за российским турне кинокомика Макса Линдера (Гумилев побывал на столичных чествованиях обоих знаменитостей). Но «гвоздем» художественного сезона стали отечественные футуристы, отбросившие деление на «эго» и «кубо» и выступавшие единым строем: братья Бурлюки, Маяковский, Игорь-Северянин, Алексей Крученых, Василиск Гнедов, Василий Каменский и проч., и проч. О них говорили повсюду. Энергичный литературный критик из «Речи» и «Нивы» Корней Чуковский сделал себе имя на «футуроедстве», постоянно выступая с язвительными лекциями и пикируясь в статьях и дискуссиях с теоретиками «будетлянства» (как, на русский лад, именовалось иногда модное течение). Даже думский монархист Василий Шульгин, упоминая нелепости следственного заключения по «делу Бейлиса», сравнивал работу киевских полицейских с живописной «мазней футуристов». Последние, действительно, старались вовсю: раскрашивали не только холсты и сценические ширмы для выступлений, но и собственные лица, подвешивали за ножки концертный рояль и собирались «неузнанными розовыми мертвецами лететь к Америкам». Среди этого содома царил Владимир Маяковский, тыкавший со сцены пальцем в какого-то невинного зрителя-бородача: