– Пустяки…
Интерес к внешней политике в университетских кругах считался недостойным, и сражения, уже несколько недель сотрясавшие Восточную Румелию, Македонию и Албанию, в разговорах старались игнорировать.
– Не будет войны. Говорят, сам Распутин Григорий Ефимович видел недавно вещий сон – величавую женщину, символизирующую Россию, а над ней носился пылающий меч. Женщина схватила меч и мирно вложила его в ножны. Так-то вот…
– Но старец же этот… вещий… этот Распутин – в Сибири теперь, у себя, безвыездно, в деревне; кто же знает в Петербурге, какие ему там сны снятся? Или опять к нам сюда пожаловал?..
Народный пророк и целитель Григорий Распутин, очень популярный в аристократических салонах и при дворе, уже больше года вызывал повсюду пристальный интерес и горячие споры. В самый разгар перепалки Гумилев спрятал в карман сюртука огромный, точно сахарница, серебряный портсигар, и неспешно поднялся из кресла, в котором незыблемо расположился сразу после появления на «пятнице». В отличие от собраний «Цеха», тут ему, конечно, «тыкали» и называли по имени, но это студенческое «ты, Николай» у большинства гостей все-таки звучало как «Ваше Превосходительство» в устах унтер-офицеров. Вслед за Гумилевым в соседнюю комнату двинулись Городецкий с Лозинским – начиналась редколлегия. Разговоры притихли. В святилище выкликнули Николая Бруни. Тот, растерянно улыбаясь, исчез за дверью – вынырнул же, несколькими минутами спустя, красный, как кумач, со слезами на глазах:
– Исключили… Сказали – совсем плохие стихи!
Разом все заговорили вновь, преувеличенно оживленно. В дверях появился Гумилев, поискал глазами Георгия Иванова:
– На пару слов, прошу…
Первый номер «Гиперборея» увидел свет в октябре. Тогда же Гумилев получил от Маковского письменное уведомление о начале руководства литературным отделом «Аполлона» («что могло бы, – уточнял скрупулезный pápá Makó, – выразиться в объявлениях следующей формулой: «Литературный отдел – при непосредственном участии Н. Гумилева»).
– Согласно нашим разговорам, – отвечал Гумилев, – я считаю, что предложенье Ваше входит в силу во всех своих подробностях с первого номера 1913 года. Теперь же я приступаю к приглашению сотрудников и подготовке материала.
Слухи о головокружительном возвышении «синдика № 1» ширились по Петербургу. Пробегая корреспонденцию, поступающую в редакцию «Аполлона», Гумилев теперь натыкался на излияния записных угодников:
«Я неколебимо исповедую, что в области поэзии Вы самый крупный и серьезный поэт из всех русских поэтов, рожденных в 1880-е гг., что для нашего поколения Вы – то же, что Брюсов для поколения предыдущего»[289].
К «Цеху поэтов» решила, наконец, пристать «Академия Эго-поэзии». Георгий Иванов привез на переговоры в Царское Село Игоря-Северянина. «По дороге в «Цех», – вспоминал Иванов, – Северянин, свежевыбритый, напудренный, тщательно причесанный, в лучшем своем костюме и новом галстуке, сильно волновался и все повторял, что едет в «Цех» только для того, чтобы увидеть эту бездарь in corpore[290] и показать им себя – настоящего гения. Гумилев, синдик «Цеха поэтов», принял его со свойственным ему высокомерием и важной снисходительностью и слушал его стихи холодно и строго. Северянин начал читать их преувеличенно распевно, но под холодным, строгим взглядом Гумилева все больше терял самоуверенность. И вдруг Гумилев оживился:
– Как? Как? Повторите!
Северянин повторил:
И, пожалуйста, в соус
Положите анчоус.
– А где, скажите, вы такой удивительный соус ели?
Северянин совершенно растерялся и покраснел:
– В буфете Царскосельского вокзала.
– Неужели? А мы там часто, под утро, возвращаясь в Царское, едим яичницу из обрезков – коронное их блюдо. Я и не предполагал, что там готовят такие гастрономические изыски. Завтра же закажу ваш соус! Ну, прочтите еще что-нибудь.
Но от дальнейшего чтения стихов Северянин резко отказался и, не дожидаясь ни ужина, ни баллотировки, ушел». «Эго-Футуризм базируется на Интуиции, – прокомментировал случившееся очередной альманах «Петербургского глашатая». – Если Ты не Интуит, не приближайся к Эго-Футуризму. Он светит только имеющим Душу. Для Импотентов Души и Стиха есть «Цех поэтов», там обретают пристанище Трусы и Недоноски Модернизма».
«Вульгарность и безграмотность, – отвечал Гумилев во второй книжке «Гиперборея», – переносимы лишь тогда, когда они не мнят себя утонченностью и гениальностью». Георгий Иванов и Грааль Арельский, повинуясь решению «Цеха», публично заявили о выходе из «ректориата» «Академии Эго-поэзии», и она тут же распалась[291]. Гумилев настаивал на превращении собраний «цеховиков» в верховный литературный ареопаг[292] и вольностей не терпел. В кратких рецензиях «Гиперборея» зазвучал металл судебных вердиктов:
«Несмотря на то, что Валерий Брюсов был одним из первых русских символистов, он сохранил во всей полноте свое значение и до наших дней…»
«В своих последних книгах К. Бальмонт находится в том же кругу переживаний, что и десять лет назад. Опыт этих лет прошел мимо него».
«Творчество Ю. Балтрушайтиса вряд ли характерно для поэзии наших дней, но как одиночка он ценен и интересен».
Сергей Городецкий горячо призывал «подмастерьев» во имя окончательного торжества акмеизма припасть к родным истокам и брать пример с народных певцов и сказителей, простых душой, мудрых сердцем. В «Цех» приняли открытого год назад Брюсовым олонецкого поэта-самородка Николая Клюева, научившегося «песенному складу и всякой словесной мудрости» у матери, крестьянской «былинщицы и песельницы»:
Как у девушек-согревушек
Будут поднизи плетеные,
Приняли и оригинального сермяжного живописца и поэта Павла Радимова, воспевавшего крестьянское житье античным гомеровским гекзаметром:
Виден весь двор мужика Агафона: омшанник, закуты
Для лошадей и коров, с дверцами все, катухи…
[294]В первую годовщину «Цеха» на праздничном заседании у Михаила Лозинского лаврами за новую книгу «Ива» был увенчан сам неутомимый «застрельщик» Городецкий, прикоснувшийся, как утверждал Гумилев, «к глубинам славянства»:
Под окно мое, окошко, тихо кáлики пришли,
Смирноглазые, седые, дети бедственной земли.
И про Лазаря запели дружно, ладно, не спеша,
Будто в этом теле давнем трепетала их душа…
[295]В тот же вечер, под неизменной лирой, в лавровом венке Городецкий, побратавшись в «Бродячей собаке» с заезжими актерами из Кракова, произнес экспромтом с эстрады блестящую речь о польской поэзии, вновь налегая на «народность», «почву» и «славянское братство».
В России едва поспевали следить за невероятными успехами Балканского союза: турки за месяц были сокрушены в Южной Европе! Фантастические грезы болгар о «целокупной» Болгарии, сербов – об открытом море, греков – о Крите, Эгейских островах, Салониках и северном Эпире, а черногорцев – о Скутари, казалось, материализуются на глазах. Ликовали петербургские и московские славянофилы, принимавшие победы балканских «братушек» как собственные. На выборах в Государственную Думу ожидался решительный успех националистов. Вождь думских «правых» граф Владимир Бобринский пригрозил европейским державам: