– Я полагаю, что простое и благородное имя «Невской цевницы» звучит вполне акмеистично и как нельзя лучше подходит к журналу «Цеха поэтов», – сердито настаивал Городецкий.
Гумилев только качал головой.
– «Мы – гипербореи, – торжественно процитировал он Ницше, – мы довольно хорошо знаем, насколько в стороне мы живем… По ту сторону севера, льда, смерти – наша жизнь, наше счастье». Будем же подражать обитателям волшебной страны Аполлона, жители которой проводили время за песнями, музыкой и пирами, вечно веселясь и славя свое светозарное божество[265].
Грубые черты Гедройц по-детски просияли, и она поспешно закивала. Старый зеленый дом на Малой улице «с крыльцом простым и мезонином» стремительно превращался в заповедную обитель –
Где в библиóтеке с кушеткой и столом
За часом час так незаметно мчался,
И акмеисты где толпилися кругом,
И где
Гиперборей рождался
[266].
Такое искреннее участие тронуло «синдика № 1» – Вера Гедройц оказалась «кандидатом-соревнователем» в «Цех поэтов». На первых заседаниях нового сезона юные «подмастерья» с иронией следили, как Гумилев терпеливо наставляет «седую даму, мужественного вида», потешавшую «цеховиков» лирическими откровениями в духе Полонского и Апухтина[267]:
Засыпая от дум безысходной тоски…[268]
«Поэта «Сергея Г<едройца>» «открыл» и приобщил к литературному высшему обществу Гумилев, – вспоминал Георгий Иванов. – До этого княжна «блуждала в потемках» – боготворила Щепкину-Куперник и печатала свои стихи на веленевой бумаге с иллюстрациями Клевера… Гумилев дал пятидесятилетней неофитке прочесть Вячеслава Иванова. Княжна прочла, потряслась, сожгла все свои бесчисленные стихи и стала писать о «волшбе»…»[269]
Сам Георгий Иванов вместе со студентом-астрономом Степаном Петровым, именовавшимся Граалем Арельским, представляли в «Цехе» радикальных литературных новаторов – из тех, кто подхватил в России лозунги итальянского писателя-скандалиста Маринетти:
«Поэты-футуристы, я учил вас презирать библиотеки и музеи. Врожденная интуиция – отличительная черта всех романцев. Я хотел разбудить ее в вас и вызвать отвращение к разуму. В человеке засела неодолимая неприязнь к железному мотору. Примирить их может только интуиция, но не разум. Кончилось господство человека. Наступает век техники! Но что могут ученые, кроме физических формул и химических реакций? А мы сначала познакомимся с техникой, потом подружимся с ней и подготовим появление механического человека в комплексе с запчастями. Мы освободим человека от мысли о смерти, конечной цели разумной логики»[270].
Оба поэта входили в «ректориат» некой «Академии Эго-поэзии», проявившейся в начале года. Их издательство «Петербургский глашатай» публиковал газетные листки и «альманахи» с невразумительными статьями о «самосожжении во имя «Ego», ответственного за весь мировой процесс» и особыми «скрижалями эгофутуризма»: «Человек – дробь Бога», «Рождение – отдробление от Вечности», «Жизнь – дробь от Вечности», «Смерть – воздробление» и т. п. Разумеется, подобные «скрижали» каждый мог толковать как хотел. Георгий Иванов подражал (талантливо!) Михаилу Кузмину, а «Грааль» истово перепевал Гумилева:
Я тебе расскажу (ты забудь наши хмурые дни?!)
Про далекие страны, где жрицами черные девы…
[271]Странная «Академия» уже разваливалась. Чтобы ее укрепить, Иванов и Петров задумали соединиться с «Цехом поэтов» и сводили теперь Гумилева с главой «эго-поэзии» Игорем-Северяниным, чью брошюру «Интуитивные краски» («Вонзите штопор в упругость пробки, – / И взоры женщин не будут робки!..) некогда публично бранил сам Лев Толстой. В отличие от покойного великого старца, Гумилев относился к выходкам европейских и русских последователей Маринетти очень серьезно:
– Мы присутствуем при новом вторжении варваров, сильных своей талантливостью и ужасных своей небрезгливостью.
Бессвязный бред «футуристических» брошюр и листовок, набранный по диковинным правилам, со строчными и заглавными буквами вперемешку, с иероглифами и математическими символами, казался иногда бормочущим голосом одряхлевшего до потери рассудка европейского мира, гибнущего на глазах:
Истертому стереотипа тип истерию истории Астория Австрия Австрией Вера суеверия на штыке штуки тюком вокзалезала отправления правлению право правда прав да Верю сегодня день автра не верю заутреня Утро России три копђйки ђ е? копье монета казнь казна[272]
На юге Европы уже лилась кровь. Разгромленную Италией Турцию сотрясали внутренние смуты. В Качанике и Щипе македонские террористы атаковали турок бомбами, вызвав в ответ жуткие погромы христианских кварталов. На границе с Черногорским королевством турецкие каратели сожгли тринадцать мятежных сербских деревень, школу, церковь в Беране и зарезали много женщин и детей. В ответ черногорские и сербские отряды делали боевые вылазки в Беранскую казу[273]. 16 (29) сентября Стамбул отдал приказ об общей мобилизации; 17 (30) сентября общую мобилизацию объявили София, Белград, Афины и Цетинье.
Счет до начала войны пошел на дни.
Казалось, что природа тоже сходит с ума: холод повсюду стоял зимний, в Петербурге в сентябре валил снег. Ночью метель накрыла Царское Село. Ветер еще завывал, когда Ахматова перебудила домашних:
– Кажется, надо ехать в Петербург!..
Толчки опередили расчеты ученых акушеров, и теперь до василеостровского Александрийского родовспомогательного приюта, где Ахматову ожидали на днях, приходилось добираться немедленно, первым утренним поездом. В поезде, а затем в трамвае роженицу «растрясло», чем дальше, тем хуже. Последнюю часть пути к больничному корпусу на перекрестке Большого проспекта и 14-й линии перепуганные супруги шли пешком, с передышками – Гумилев растерялся настолько, что мысль об извозчике не пришла в голову. Сдав Ахматову на руки врачам, он в первую половину дня периодически заходил справляться, затем, без утешительных известий, коченея от ветра и снега, отправился через Николаевский мост к Дмитрию Кузьмину-Караваеву на Ново-Исаакиевскую улицу. Брошенный муж, вернувшись из Борисково, вновь пребывал в угнетенном состоянии. Выпив с ним после холода, Гумилев протелефонировал в родовспомогательный приют, помрачнел и выпил вновь. Роды тянулись нескончаемо долго. Гумилев, возможно, первый раз в жизни испытал приступ панического ужаса. Кузьмин-Караваев все подливал. После очередного безрезультатного звонка Гумилев почувствовал, что его мысли начинают мешаться. За окном в наступающих сумерках вновь, кружась вихрями, заводила метель. Гумилев еще выпил. Очнулся он на следующий день в каком-то притоне, где бессонный Кузьмин-Караваев, салютуя очередной бутылкой, был, как дома. Гумилев ужаснулся, наскоро привел себя в порядок и ринулся на Большой проспект. Караваев увязался следом. В Александрийском приюте у Ахматовой были уже Анна Ивановна, Александра Сверчкова, Срезневская. Гумилев ворвался с букетом.
– Мальчик!
От стыда и счастья Гумилев стушевался вконец. Спутник его бодро завел околесину о совместном пребывании с «троюродным братом» на… всенощном бдении в Новодевичьем монастыре. Срезневская живо вытолкала непрошеного лжесвидетеля в коридор: