Идея понравилась, и Гумилев, развивая свою мысль, продолжил. «Цех поэтов» должен стать именно «цехом», не по букве, а по духу. Как средневековые мастера, возводя готические громады, никого не подпускали к инструментам и чертежам, скрывая их в своих убежищах-ложах (lodge), так и заседания «Цеха поэтов» должны быть недоступны для праздных посетителей и для литераторов-дилетантов. Доступ сюда возможен лишь для тех, кто, пройдя испытания, докажет на деле свое мастерство – например, после особого показательного выступления с чтением образцовых стихотворений и последующей тайной баллотировки.
Согласны!
Все участники «Цеха» доказывают серьезное отношение к творческому ремеслу, добровольно подчиняясь строгой дисциплине: заседания нельзя пропускать без уважительной причины, нельзя выступать без подготовки и очередности, нельзя игнорировать постановления и рекомендации «Цеха».
Согласны!
Устанавливается внутренняя иерархия общества: вести заседания и направлять участников «Цеха» в области их творчества представляется синдикам[192] – Гумилеву и Городецкому. Помимо того, в ранг синдика-стряпчего, ведущего юридические и финансовые дела и ведающего казной общества, возводится Дмитрий Кузьмин-Караваев. Ахматовой поручается роль подмастерья-секретаря, чтобы своевременно рассылать повестки о намеченных заседаниях «Цеха». Все же прочие становятся отныне подмастерьями, от которых требуется творческая активность, товарищеское чувство локтя и отношение к поэзии как к строгому и благородному ремеслу.
Согласны!
Черная фигура Гумилева в пластроне и галстуке торжественно возвышалась над собранием, и даже «синдик № 2» Сергей Городецкий, все время лучезарно улыбавшийся рядом, под конец речи подобрался, выпрямился и стер улыбку. Все, переваривая происшедшее, заново озирали веселые обои, диванчики модерн и подмигивающих с медальонов розово-голубых пастушков. Золотое средневековое марево окутало гостиную домика на Малой.
Все выше храм, торжественный и дивный,
В нем дышит ладан, и поет орган.
Сияют нимбы. Облак переливный
Свечей, и солнце – радужный туман.
И слышен голос Мастера призывный
Нам, каменщикам всех времен и стран.
Гумилев, не делая паузы, предложил «цеховикам» немедленно приступить к работе и для начала подвергнуть обсуждению новые стихи Брюсова, на днях поступившие в редакцию «Аполлона». Алексей Толстой, почувствовав себя не в своей тарелке, бросил что-то ироничное. Гумилев, терпеливо проглотив реплику и подождав, пока смешки угаснут, любезно разъяснил ошибку: подмастерье должен a) сначала спросить разрешения на выступление у синдика; b) получить таковое разрешенье; c) встать и подробно выступить.
– А говорить репликами с места, без придаточных предложений я запрещаю. Запрещаю высказывать свое суждение по поводу прочитанных стихов без мотивировки этого суждения!
Толстой негромко присвистнул, Потемкин покачал головой – и воцарилась тишина. Михаил Зенкевич и Елизавета Кузьмина-Караваева смотрели на «синдика № 1» с восторгом. После завершения обсуждения (по очереди и «с придаточными») Гумилев, вновь неспешно воздвигшись над столом, веско произнес:
– Настоящее собрание объявляю закрытым!
Возбужденные только что испытанной новизной переживаний «подмастерья» и довольные «синдики» переместились в столовую, где уже был накрыт обильный стол. Но финал исторического дня оказался для Гумилева тревожен. Анна Ивановна, приехав из Петербурга к шапочному разбору, принесла с Фурштадтской улицы от племянницы Констанции скверные известия: Машенька Кузьмина-Караваева умирала в туберкулезном санатории Халилы – легочный процесс принял скоротечную форму.
До деревеньки Халилы, затерявшейся в лесах финской волости Уусикиркко между Териоками и Выборгом, Гумилев добрался назавтра за полдень (путь – по железной дороге и затем в экипаже от станции – был неблизким). Климат в окрестностях озера Халиланярви считался целебным. Частная лечебница для чахоточных возникла тут еще в минувшем столетии, а после того, как земли выкупила императорская канцелярия, благотворительное ведомство вдовствующей императрицы Марии Федоровны воздвигло в Старой, Новой и Малой Халиле огромный многокорпусный лечебно-оздоровительный комплекс для легочных больных, с особым городком для медицинского персонала, гостевым домом, почтой, церковью, библиотекой-читальней, школой для малолетних пациентов и даже с внутренним хозяйственным узкоколейным сообщением. Все это было скрыто в грандиозной лесопарковой зоне, тянущейся вдоль озера, и выступившие неожиданно из-за заснеженных еловых лап фонари, террасы, колонны, балконы и церковные маковки напомнили Гумилеву сказочный замок Спящей Красавицы в заколдованной чаще:
Стоит ее хрустальный гроб
В стране, откуда я ушел…
Методика лечения, разработанная врачами Халилы, сводилась к особой системе пользования свежим воздухом с постоянной «гимнастикой легких». Ухоженный лесопарк с лабиринтом тропинок недаром окружал больничные хоромы: больным предписывались ежедневные прогулки по особым маршрутам с обязательным отдыхом на умело расставленных скамейках (об этом напоминали прикрепленные на их спинках надписи) и с особыми памятными столбиками, у которых следовало остановиться и глубоко вздохнуть назначенное количество раз. Тут повсюду все гуляли, в одиночку или в сопровождении сиделок, как будто с утра до поздней ночи, расцветающей фонариками по лесным изгибам аллей, шло непрерывное праздничное шествие потусторонних полулюдей-полутеней.
В финской Халиле, в головокружительной лесной красоте Семиозерья, сопровождая закутанную в шубку невесомую Машу от одного дыхательного столбика до другого (с непременным отдыхом на скамейках), Гумилев прожил очень важные в своей жизни сутки, точнее – два неполных дня, о которых мало что известно. Они говорили об ангелах и о рае; она просила его остаться еще; он не остался:
Знаю, томясь смертельной тоскою,
Ты повторяла одно: «Вернись!»…
Гумилев покидал Халилу, не столько по своей воле, сколько по необходимости выполнить судебное предписание: в конце октября его настиг двухлетней давности (!) иск по делу о дуэли с Максимилианом Волошиным. Петербургский Окружной суд из-за отсутствия обоих обвиняемых около года отлагал рассмотрение дела, однако в октябре 1910-го все-таки принял решение заочно приговорить дуэлянтов к домашнему аресту – «поэта Гумилева» на семь дней (как вызывавшего), «беллетриста Волошина» – на один (как принявшего вызов). Еще год потребовался, чтобы исполнители Окружного суда смогли довести до Гумилева приговор, но в конце концов неторопливая российская Фемида все-таки восторжествовала: pereat mundus et fiat justicia![193]
Российское «Уложение о наказаниях» не определяло порядок отбывания домашнего ареста, представляя суду самому оговаривать налагаемые на осужденного ограничения и условия контроля в каждом отдельном случае. Какие арестные ограничения и условия получил Гумилев, неизвестно, но, если принять в расчет состав совершенного им проступка, вряд ли к нему был применен полицейский надзор или тем более приставлена стража. Скорее всего, он просто дал слово дворянина (сословный характер применения такого вида наказаний законодательством подразумевался) с заранее оговоренного времени не покидать особняк на Малой улице в течение недели – и слово, разумеется, сдержал. Из-за этого он вынужден был письменно извиниться перед Михаилом Кузминым, приглашавшим на именины, и пропустить – уважительная причина налицо! – очередное заседание «Цеха поэтов» (в свою очередь, проводимое из-за домашнего ареста «синдика № 1» на выезде). Впрочем, очевидно, что через «подмастерья-секретаря» Гумилев немедленно получил исчерпывающие сведенья о состоявшихся в Манежном переулке[194] чтениях и дебатах, равно как и о первой успешной (хотя и с перевесом всего в один голос – 4:3) баллотировке в состав «Цеха» студента-филолога Михаила Лозинского, креатуры Василия Гиппиуса. У Лозинского на Васильевском острове было назначено следующее заседание. Новый «подмастерье» являл собой сочетание добродушного «белоподкладочника»-сибарита[195] с редкой эрудированностью и остротой ума. Но главным открытием василеостровского собрания 20 ноября стал не гостеприимный остроумец Лозинский, а Осип Мандельштам, состязавшийся за право поступить в «подмастерья».