Они были почти ровесниками дядюшки – двадцатитрехлетняя Мария и Ольга, которой в феврале исполнилось восемнадцать. Словно в пушкинском «Евгении Онегине», старшая была серьезна и задумчива, младшая же, подобно литературной тезке, постоянно резвилась, как ребенок, и, в восторге от своего совершеннолетия, забавляла родню рассказами о многочисленных поклонниках:
Он в четверг мне сделал предложенье,
В пятницу ответила я «да».
«Навсегда?» – спросил он. «Навсегда».
И конечно отказала в воскресенье.
Гумилев помнил обеих племянниц по Слепневу двухгодичной давности, особенно, конечно, Марию, которая с видимым интересом помогала ему разбирать фолианты XVIII века, сохранившиеся в библиотеке (Ольга в те дни была ребенком не только по нраву, но и по летам). Высокая, тонкая, голубоглазая и белокурая Маша Кузьмина-Караваева напоминала грустных богинь и ангелов Боттичелли («светлым ангелом» ее величали и в семье), никогда не принимала участия в усадебных забавах, была пуглива и беседовала со всеми с необычайной для возраста рассудительностью. По-видимому, она была поражена, услышав рассказ Гумилева о приключениях в Амхаре и Каффе, допытываясь затем, для чего же понадобилось дядюшке совершать столь дальний и опасный путь. Гумилев, отчаявшись объяснить, прозвал рассудительную Машу «тургеневской девушкой»:
Никогда ничему не поверите,
Прежде чем не сочтете, не смерите,
Никогда никуда не пойдете,
Коль на карте путей не найдете.
«Я живу здесь очень мило, – писал он на исходе второй слепневской недели Зноско-Боровскому. – Здесь две прелестные кузины, крокет, винт, верховая езда и т. д.». Приходил срок встречать в Петербурге Ахматову. В Царском Селе на Бульварной он нашел письма от Андрея Белого со стихами для «Аполлона» и от писателя Робакидзе с просьбой о публикации грузинских символистов, ответил и тому, и другому, а вечером демонстрировал Комаровскому и Ольге Делла-Вос-Кардовской купленную в дом модную мебель «птичий глаз» (серо-зеленое дерево и фарфоровые медальоны-инкрустации). О подробностях следующего дня сведений нет, но известен его итог: Гумилев (письмом или через какого-то вестника) узнал про ахматовское бегство в Париж. Тут уже и гадать было нечего – разрыв. В Бежецке Анна Ивановна была вне себя:
– Служил бы в гвардии, пошел бы по дипломатической части! Нет, стал поэтом, пропадал зачем-то в Африке, – вот и жену нашел чуднýю – себе под стать!..
Нахмурившись, Маша Кузьмина-Караваева строго и правильно, как всегда, говорила о святости семейных уз и очень сочувствовала дядюшке. Гумилев уже знал, что она с зимы стала слаба легкими и недомогает все больше и больше – лихорадочный румянец с каждым летним днем проступал отчетливее. С ней происходило что-то необычное, далекое и неземное, словно усадебная «тургеневская девушка» в темно-лиловом платье на глазах превращалась в просветленную молитвой и постом послушницу-черницу. В эти тяжелые июньские недели Гумилев постоянно искал встреч во время неизменного дневного отдыха больной, сидел в соседней комнате с книгой, открытой на одной и той же странице. Вместе они ездили в Борисково, к тамошним Кузьминым-Караваевым, и, устроив в шарабане невесомую, тихо улыбающуюся спутницу, Гумилев договаривался с прочими участниками поездки не обгонять шарабан верхом – «чтобы Машенька не дышала пылью».
Борисково, в семи верстах севернее Слепнева, как и следует вотчине рода, громкого в российской истории с XIV века[172], было куда внушительнее деревянной усадьбы Львовых. Огромный старинный парк, обнесенный валом и рвом, виднелся неподалеку от торгового тракта, ведущего из Бежецка на Красный Холм. Двухэтажный барский дом с флигелем и другие постройки, скрытые в глубине парка, возводились из кирпича по петербургской моде, введенной некогда светлейшим князем Потемкиным-Таврическим, – портики, колонны, купола. Теперь в этом бравом великолепии обитало обширное семейство знаменитого на всю страну думского «демократического реформатора», одного из столпов тверского земства генерал-майора Владимира Дмитриевича Кузьмина-Караваева, и его жены Екатерины Дмитриевны, урожденной русской француженки Бушен. Как и в Слепневе, тут было полно молодежи: трое хозяйских сыновей и дочь, воспитывающийся в семье племянник Митя Бушен, приживалка Марья Шмидт, а также Юрий Пиленко, брат молодой жены старшего из генеральских сыновей Дмитрия Кузьмина-Караваева.
И Дмитрий Владимирович, и его жена хорошо знали Гумилева по Петербургу. Дмитрий слыл студенческой достопримечательностью юридического факультета – как из-за облика двухметрового жука-богомола с иссохшим вдохновенным лицом средневекового инквизитора, так и в силу склонности к разрушительным общественным идеям и странным мистическим гипотезам. А Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева, урожденная Пиленко, была ближайшей подругой «аполлоновской» портретистки Войтинской (давно покинувшей невские берега) и одной из тех поэтесс, которым Гумилев в свое время особенно усиленно рекомендовал влюбленность в качестве подспорья для занятий поэзией. Впрочем, это не повлияло на установившуюся теперь дружбу: супруги Кузьмины-Караваевы, увлеченные идеями социализма, видели в браке гражданский союз единомышленников и отвергали патриархальные «предрассудки». На их вопрос о собственной жене Гумилев кратко отвечал, что та во Франции.
Об Ахматовой зашла речь и с Владимиром Неведомским, студентом-технологом, недавно отбывшим добровольную военную повинность в конной артиллерии, женившимся и получившим после кончины матери в наследство богатейшее имение Подобино, близ недавно построенного железнодорожного полустанка за Бежецком. Прослышав о новых летних соседях, легкий на ногу Неведомский поспешил лично рекомендоваться, а узнав, что в Слепневе обитает известный поэт, пришел в восторг, выпросил «Жемчуга» с автографом и, листая книгу, вслух мечтал познакомить с автором свою жену:
– Очень талантливая художница, сейчас живет за границей…
– Моя – тоже.
От Ахматовой больше месяца не приходило никаких вестей. Маша Кузьмина-Караваева трогательно утешала Гумилева, и тот, в тоске, внезапно пал на колени:
– Машенька, Вы и в самом деле ангел. Если бы не родственная близость, я, не раздумывая ни минуты, сделал бы Вам предложение руки и сердца!
Маша кротко объяснила, что подобные речи с ней вести нельзя, поднялась и оставила его. Старая нянька Кузьминых-Караваевых тут же налетела на Гумилева:
– Как же Вам не стыдно, барин, при живой-то жене!.. Что тревожите понапрасну? Не знаете что ли еще – кровью она стала харкать.
Гумилев только крепко обнял старуху. Та утерла глаза.
– Господь с Вами… нельзя сердиться на Вас…
Утром того дня, когда договорились принимать в Слепнево чету Неведомских, прямо к крыльцу на взмыленном жеребце влетел верхом один из дворовых людей:
– Приказывайте, барыня, Василию Андреичу запрягать шарабан… Слышал, толкуют в Бежецке – к слепневским господам хранцужанка приехала!..
– Постой, Николай, что за француженка? – не поняла Варвара Ивановна.
Всадник сделал таинственное лицо:
– Передают люди, что… мумия!
«Пристяжная косила глазом и классически выгибала шею», – это было единственным, что запомнилось Ахматовой по дороге из Бежецка в Слепнево.
Боль я знаю нестерпимую,
Стыд обратного пути…
Страшно, страшно к нелюбимому,
Страшно к тихому войти.
– Здравствуй, ненаглядная! – встретил жену Гумилев. – Где… за меня молилась?
Ахматова, не узнаваемая с постриженной по последней парижской «египетской» моде челкой до бровей, ставшая еще ýже и выше в странной черной юбке с пикантным разрезом, звенящая какими-то цепочками и ожерельями, не могла от волнения связать слов. Она то порывалась «объясниться», то начинала совать в руки Гумилеву толстый том Теофиля Готье, привезенный из Парижа «в подарок». Из тома посыпались какие-то французские письма, на конвертах которых Гумилев успел заметить имя «Modigliani», а Ахматова, вспыхнув, начала их собирать и прятать в саквояж… Меж тем часы пробили два, и Гумилев, взяв растерянную жену за руку, повел ее в столовую: