– Тогда я отказался продолжать с ним разговор на эту тему, и он ушел.
– Ну, а что же Вы не сообщили нам об такой-то встрече?
– Помилуйте, как же я мог пойти… с доносом?!
По всей вероятности, во времена «красного террора» и этого было бы достаточно, чтобы отправиться к стенке, но уже больше года смертные приговоры предписывалось выносить лишь непосредственным соучастникам выступлений против советской власти[568]. А по словам Гумилева выходило, что силой роковой случайности он лишь соприкоснулся с заговором, но никакого участия в нем не принимал. Таких недоносителей теперь отправляли в Дом предварительного заключения на Шпалерную улицу, а оттуда – на краткое «перевоспитание» в трудовые лагеря или вовсе отпускали по условному приговору. С другой стороны, не отказываясь от дачи показаний, Гумилев явно обнаруживал добрую волю в сотрудничестве со следствием (очевидное смягчающее обстоятельство). Не дрогнув и не растерявшись в хитроумном чекистском застенке, он хладнокровно вел продуманную линию защиты[569].
А на воле жизнь текла своим чередом. Виктор Серж встречался с Анной Николаевной, когда чекисты уже сняли засаду в комнате арестованного. В эту засаду угодил Михаил Лозинский, и по «Диску» мгновенно разлетелась весть:
– «Шатер» задержан в типографии!!
Елисеевский предбанник стали обходить стороной. Агенты продержали несчастную жену Гумилева еще сутки в устроенной ловушке, а потом убрались восвояси. После разговора с Сержем Анна Николаевна, следуя мудрому совету коминтерновца, тоже исчезла из общежития «Дома Искусств» и пряталась по знакомым. За Леночкой Гумилевой продолжала присматривать в Парголове жена Лозинского (того, помытарив на Гороховой четыре дня, отпустили за неимением улик). А Горький, как обычно, надиктовал «всемирной» машинистке:
«Августа 5-го дня 1921. В Чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией (Гороховая, 2). По дошедшим до издательства «Всемирная литература» сведеньям, сотрудник его, Николай Степанович Гумилев, в ночь на 4 августа 1921 года был арестован. Принимая во внимание, что означенный Гумилев является ответственным работником в издательстве «Всемирная литература» и имеет на руках неоконченные заказы, редакционная коллегия просит о скорейшем расследовании дела и, при отсутствии инкриминируемых данных, освобождения Н. С. Гумилева от ареста».
Всевозможные внезапные задержания среди петроградской творческой интеллигенции стали весной – летом 1921 г. делом настолько частым, что и горьковская реакция на них превратилась в бюрократическую рутину. О скверной развязке никто не помышлял, напротив, по редколлегии «Всемирки» прошел слух, что «Шатер» попал в переделку из-за некой собственной эксцентрической выходки. Со дня на день «всемирники» вновь ожидали увидеть его на свободе. Александр Бенуа, когда кто-то осторожно напоминал о «красном бонапартизме» Гумилева, о совпадении ареста в «Доме Искусств» с разгромом военного заговора, о котором недавно трубили советские газеты, – только раздраженно отмахивался:
– С этого дурака бы стало!
На Пряжке тяжело и страшно отходил Александр Блок, и обстоятельства этой кончины на какое-то время заслонили даже заключение Гумилева на Гороховую. «К началу августа, – писал Корней Чуковский, – он уже почти все время был в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, которого во всю жизнь не забыть…» Умирающего кололи морфием – другие болеутоляющие средства не действовали. Воскресным утром 7 августа наконец наступила развязка. «Все предпринимавшиеся меры лечебного характера не достигали цели, – констатировал лечащий врач, – а в последнее время больной стал отказываться от приема лекарств, терял аппетит, быстро худел, заметней таял и угасал и при все нарастающих явлениях сердечной слабости тихо скончался».
«10-го, в среду, были похороны, – вспоминала Нина Берберова. – Я увидела, как под стройное, громкое пение (которое всегда так мощно вырывалось из русских квартир на лестницу при выносе, и хор шел за покойником, переливаясь и гудя, будто наконец-то вырвался мертвец из этой квартиры и вот теперь плывет, ногами вперед) спускались Белый, Пяст, Замятин, другие, высоко на плечах неся гроб. Л<юбовь> Д<митриевна> вела под руку Ал<ександру> А<ндреевну>, священник кадил, в подворотне повернули на улицу, уже начала расти толпа. Все больше и больше – черная, без шапок, вдоль Пряжки, за угол, к Неве, через Неву, поперек Васильевского острова – на Смоленское. Несколько сотен людей ползли по летним, солнечным, жарким улицам, качался гроб на плечах, пустая колесница подпрыгивала на булыжной мостовой, шаркали подошвы. Останавливалось движение, теплый ветер дул с моря, и мы шли и шли, и, наверное, не было в этой толпе человека, который бы не подумал – хоть на одно мгновение – о том, что умер не только Блок, что умер город этот, что кончается его особая власть над людьми и над историей целого народа, кончается период, завершается круг российских судеб, останавливается эпоха, чтобы повернуть и помчаться к иным срокам».
После погребения, когда траурная процессия рассыпалась и потянулась к выходу, Волковысский, Волынский, академик Ольденбург и Николай Оцуп, задержавшись неподалеку от кладбищенских ворот, совещались о Гумилеве. Тому удалось наконец отправить на волю письмо:
«Хозяйственному комитету «Дома Литераторов». 9 августа 1921. Я арестован и нахожусь на Шпалерной. Прошу вас послать мне следующее: 1) постельное и носильное белье; 2) миску, кружку и ложку; 3) папирос и спичек, чаю; 4) мыло, зубную щетку и порошок; 5) ЕДУ. Я здоров. Прошу сообщить об этом жене. Первая передача принимается, когда угодно. Следующие по понедельникам и пятницам с 10–3. С нетерпением жду передачи. Привет всем. Н. Гумилев. 6 отделение камера 77».
Выходило, что узника все-таки перевели из следственного изолятора ПетроЧК в ДПЗ на Шпалерной улице! В отличие от чекистских «палат», это был обычный тюремный замок, некогда создававшийся как образцовое карательное заведение Российской Империи. При Советах всеобщая разруха и упадок проникли, разумеется, и сюда – камеры забивались сверх всякой меры, их обитатели перемогались впроголодь, в холоде и вони. Тем не менее, если на Гороховой не считали нужным придерживаться «старорежимных» условностей для заключенных под стражу, то на Шпалерной таковые сохранялись: была ежедневная получасовая прогулка, выдавались книги и письменные принадлежности, работал даже кружок художественной самодеятельности (прямо с репетиций которого вызывали для вручения приговора) и, главное, допускались передачи и переписка. Перевод на Шпалерную внушал надежду, но сведенья, добытые Виктором Сержем, были очень тревожны. Тот утверждал, что чекисты определенно собираются расстрелять всех, без исключения, «профессоров», арестованных по указаниям Таганцева:
– Говорят, что сейчас не время проявлять мягкость!
Все знали, что в приятелях у Сержа ходил сам Иван Бакаев, в бытность свою председателем ПетроЧК не обнаруживший склонность к устрашающим кровопролитиям и осуждавший стремление Зиновьева и Семенова возродить в Петрограде обычаи «красного террора». Источникам коминтерновца можно было доверять. Поэтому решили без промедлений составить коллективную петицию от «Дома Литераторов» (Волковысский), Академии Наук (Ольденбург), «Союза писателей» (Волынский) и «Союза поэтов» (Оцуп) и лично передать ее в руки нынешнему чекистскому шефу.
«Семенов принял нас холодно-вежливо, – вспоминал Волковысский. – Руки не подал, стоял все время сам и не предложил сесть. Вершитель судеб В. Н. Таганцева, Н. И. Лазаревского, Н. С. Гумилева, проф. Тихвинского, скульптора Ухтомского и др. производил скорее впечатление не рабочего, а мелкого приказчика из мануфактурного магазина. Среднего роста, с мелкими чертами лица, с коротко по-английски постриженными рыжеватыми усиками и бегающими хитрыми глазками, он, разговаривая, делал руками характерные округлые движения, точно доставал с полок и разворачивал перед покупателями кипы сатина или шевиота».