Гумилев, пережив, как ему казалось, уже достаточно в предыдущие годы, не сразу осознал наступающую погибель. В сентябре он, несмотря на протесты Анны Ивановны, прочно осевшей с внуком в Бежецке, перевез в Петроград молодую жену с шестимесячной Леночкой, нанял им в помощь на Преображенской домработницу Пашу, а сам с удвоенной энергией взялся за привычный трудовой промысел. И «Живое Слово», и Пролеткульт, и «Всемирная литература», несмотря на начинающиеся в городе тяготы, продолжали работать в полную силу. А в поисках всевозможных дополнительных пайковых заработков Гумилеву помогал Корней Чуковский, давно освоивший это великое искусство. «Перед ним, – вспоминал Чуковский, – встала задача, почти непосильная в ту пору ни для малых, ни для великих поэтов: ежедневно добывать для ребенка хоть крохотную каплю молока. Мое положение было не легче: семья моя состояла из шести человек, и ее единственным добытчиком был я. С утра мы с Николаем Степановичем выходили на промысел с пустыми кульками и склянками».
В октябре вместе со всеми горожанами Гумилев постоянно наблюдал на западе перистые облака от взрывов, несущиеся к городу, слышал надвигающийся гул артиллерии и видел толпы дезертиров, спасавшихся на пригородных трамваях. Как и у всех, представление о происходящем у него было смутное, и вряд ли он предпринимал специальные меры к точному разъяснению обстановки. К союзникам после Версальского мира Гумилев относился немногим лучше, чем к большевикам, и будущее всей европейской и русской политики видел в самом мрачном свете:
– Вот, все теперь кричат: Свобода! Свобода! – а в тайне сердца, сами того не понимая, жаждут одного – подпасть под неограниченную, деспотическую власть. Под каблук. Их идеал – с победно развевающимися флагами, с лозунгом «Свобода», стройными рядами – в тюрьму. Ну и, конечно, достигнут своего идеала. И мы, и другие народы. Только у нас деспотизм левый, а у них будет правый. Но ведь хрен редьки не слаще. А они непременно получат то, чего добиваются!
Шли занятия в студии на Литейном, работала типография «Копейки», растиражировавшая в числе других «всемирных» изданий подготовленные Гумилевым «Песню о старом моряке» и «Баллады о Робине Гуде». Бурно обсуждались предложенная Гржебиным «русская» серия книг и поступивший от Комиссариата просвещения заказ на сценарии «Исторических картин» для зрелищной пропаганды знаний о прошлом человечества. Уже дальнобойные орудия на петропавловских бастионах били по горящему Лигову, уже с «белых» аэропланов на улицы летели листовки, разъясняющие, какой именно экзекуции будут подвергнуты сотрудники «красных», – а Горький в разгромленном для переезда на Моховую зале заседаний «Всемирки» задумчиво рассказывал членам редколлегии поучительные истории из своей босяцкой юности. Гумилев, величественный в потертом до лоска неизменном черном костюме, сосредоточенно внимал. «Гумилев и Горький, – сравнивал их Александр Блок. – Их сходство – волевое… Оба не ведают о трагедии – о двух правдах. Оба северо-восточные». Сам Блок, впрочем, не отставал – под аккомпанемент канонады Юденича он вместе с литературным критиком Ивановым-Разумников и историком философии Штейнбергом готовил открытие в Петрограде «Вольно-философской академии» («Вольфилы»). На подмогу к ним из Москвы собирался перебраться Андрей Белый. Дело оставалось за малым: падет ли Северная Коммуна или устоит.
Между тем «левый деспотизм» не заставил петроградцев долго себя ждать. За широкой спиной Горького, связываться с которым не хотел даже Троцкий, Гумилеву, как и другим сотрудникам и студийцам «Всемирной литературы», удалось избежать мобилизации, но лиха, выживая с кормящей женой и грудным младенцем, ему хватить пришлось. Полностью обесценились бумажные деньги, недосягаем стал хлеб. В соль, которую меняли на золото, красноармейцы, торгующие военными пайками, для веса добавляли толченое стекло. От околевших лошадей за несколько часов оставались одни скелеты – мясо растаскивали в пищу. Мороз стоял убийственный. Водопроводы полопались, клозеты замерзли. Все сидели в пальто и шубах, обвязываясь для тепла веревками. Начался настоящий мор. Из-за невероятной дороговизны похорон в опустевшие квартиры подкидывали новых покойников. В конце концов в ноябре упрямое хладнокровие изменило даже Горькому:
– Нужно, черт возьми, чтобы они либо кормили и грели, либо – пускай отпустят за границу. Ведь вот сейчас – оказывается, что в тюрьме лучше, чем на воле: я сейчас хлопотал о сидящих на Шпалерной, их выпустили, а они не хотят уходить: и теплее, и сытнее…
Гумилев в это время был на пути в Тверскую губернию. При первой возможности сразу после отражения штурма, не слушая робких протестов Анны Николаевны, он выхлопотал пропуск и повез ее и дочь обратно в Бежецк. В Петроград Гумилев вернулся 16 ноября и на следующий день, закутавшись в мурманский чухонский тулуп, отправился с гостинцем (полфунтом крупы) к Корнею Чуковскому.
Чуковского занимала теперь лишь губительная для всей научной и педагогической работы обстановка, сложившаяся перед зимними месяцами («Да, я тоже вчера стулья на дрова пилил», – поддакнул Гумилев). Студия в Доме Мурузи просто замерзала. В классах сидели в шубах, пробивая перьями ледяную корку, нараставшую в чернильницах, а ежедневно топить печи и камины в мавританских хоромах на «всемирные» средства не было никакой возможности. Преподаватели, доковыляв пешком до Литейного (трамваи едва ходили по окраинам, редко показываясь на центральных улицах), валились от усталости и голода с ног. Вместе с директором «Всемирной литературы» А. Н. Тихоновым Чуковский уже месяц обивал пороги Смольного с ворохом петиций и уставом нового «Дома Искусств» – коммунального жилого оазиса с централизованным собесовским отоплением и столовыми пайками, общежитием, учебными аудиториями и залами для общественных мероприятий. На днях с помощью хозяйственника из Госархива Петра Сазонова удалось найти подходящий дом на Мойке, и в ближайшую среду там планировалось закрытое заседание, посвященное новоселью.
Добытый Сазоновым особняк, где суждено было расположиться спасительному писательскому ковчегу, оказался личными апартаментами купцов Елисеевых в отдельном крыле огромного архитектурного комплекса на пересечении Мойки, Невского и Большой Морской улицы, которым почтенная торговая фамилия владела последние полстолетия. В трехэтажном купеческом жилище с окнами на набережную и проходил 19 ноября 1919 года «интимный вечер». Были жарко натоплены целых две комнаты, бывшая прислуга Елисеевых торжественно разносила гостям булочки из ржаной муки, карамель и настоящий чай. Блок взялся вести протокол: «Н.С. Гумилев съедает 3 булки сразу. Все пьют много чаю, кто успел выпить стакан, просит следующий, и ему приносят». Хозяйственника Сазонова тут же единогласно ввели заместителем председателя (Горького) в утвержденный собранием Совет «Дома Искусств». Затем участники Совета осматривали брошенную Елисеевыми квартиру. «Безвкусица оглушительная, – вспоминал Чуковский. – Уборная вся расписана: морские волны, кораблекрушение. Множество каких-то гимнастических приборов, напоминающих орудия пытки. Блок ходил и с недоумением спрашивал: «А это для чего?» По расчетам Чуковского, в жилище исчезнувших богачей могло разместиться общежитие для проживания и работы полусотни голодающих и мерзнущих литераторов и ученых.
В «Дом Искусств» потянулись первые постояльцы.
– Здравствуйте, Ваше сиятельство! – весело приветствовал Чуковский князя Сергея Волконского в коридоре писательской коммуны.
– Я не «сиятельство», а светлость, – строго поправил тот.
В руках у великого искусствоведа было помойное ведро.
Кроме беззащитных заслуженных стариков в «Доме Искусств» разместилась неустроенная городская богема всех возрастов и приезжие писатели. В декабре сюда перевели с Литейного Студию «Всемирной литературы», художники Юрий Анненков, Мстислав Добужинский и Александр Бенуа готовились проводить на Мойке городские вернисажи и аукционы, с нового года открывались Детская студия и Школа танцев энтузиаста петербургского балета Акима Волынского. Тут же расположилась и открытая в ноябре «Вольфила». Постоянные сотрудники «Всемирки» получили в Елисеевском особняке собственные закутки для отдыха, работы и, при необходимости, теплого ночлега.