Не живем на свете – маемся,
Как в подполице глухой.
Вместо дела занимаемся
Подневольной чепухой
[495].
Блок появлялся в редакции с видом грустного и покорного недоумения: «И зачем я здесь? И что вы со мной сделали? И почему тут Чуковский? Здравствуйте, Корней Иванович!..»
– Подлинный поэт не может переводить чужие стихи! Данте никогда не занимался переводами…
– Так ведь и мы, Александр Александрович, раньше никогда переводами не занимались, – парировал Гумилев, – а «Божественную комедию» все равно почему-то не написали!
Гумилев не считал переводы «подневольной чепухой» и безжалостно браковал халтурную работу, если та попадала ему на отзыв. У себя в семинарии, вовлекая студийцев в деятельность издательства, он устраивал азартные конкурсы на лучший перевод европейской стихотворной классики – «Двух гренадеров» Гейне или «Correspondences» Бодлера. Сам же, подавая пример, работал не покладая рук. За несколько месяцев с листа и подстрочников Гумилев перевел большую стихотворную сатиру Генриха Гейне «Атта Троль», «Поэму о старом моряке» Самуила Кольриджа, английские баллады о Робин Гуде и работал над эпической «Орлеанской девственницей» Вольтера. Переводил он и отдельные стихотворения для поэтических собраний. Готовя том английского романтика Роберта Саути в классических переводах В. А. Жуковского, Гумилев «от себя» добавил балладу «Предостережение хирурга», проигнорированную великим переводчиком. Горький забрал сданную рукопись домой и пришел на следующий день озадаченным:
– А нельзя ли, Николай Степанович, Вам перевести и все… остальное? Честно говоря, переводы Жуковского в сравнении с Вашим «Предостережением» несколько теряют…
Из «Всемирной литературы» Гумилев шел в Институт Истории Искусств на Исаакиевской площади или во Дворец Пролеткульта на Малой Садовой. В особняке графа Валентина Зубова, превращенном его владельцем (ныне – директором) в искусствоведческий научный центр, Гумилев прочел в июле и августе несколько общедоступных лекций о поэзии символистов и футуристов – без особого успеха. На лекцию о «Двенадцати» Блока пришли лишь несколько молчаливых ученых девиц с тетрадями и… сам Блок в компании Корнея Чуковского. Зато более оригинальных слушателей, чем звероподобные мечтатели-пролетарии, оккупировавшие Благородное собрание, у Гумилева еще не было. Их вожди с дикими псевдонимами – Рыбацкий, Арский – и председатель странного учреждения Самобытник (А. И. Маширов) гордились появлением Гумилева среди «красных поэтов» Петрограда. Секретарь Пролеткульта Машенька Ахшарумова (дочь знакомого акушерского ординатора) нежно опекала необыкновенного сотрудника. А Гумилев не только отбывал в студии Пролеткульта положенную за паек службу, но и участвовал в проходящих на Малой Садовой дискуссиях о новом искусстве, где спорили до хрипоты. Взяв слово, он неизменно обращался к собравшимся:
– Господа…
– Товарищи, – мрачно поправлял его Садофьев.
– Такого декрета еще не было, Илья Иванович! – замечал Гумилев и, возражая Мгеброву или Маширову, говорил о грядущем высоком гражданском призвании поэтов – не агитаторов-стихотворцев, а духовных вождей национального возрождения. Ему горячо возражали, как это было принято здесь, не стесняясь в словесной инструментовке. Но провожать Гумилева шли всегда гурьбой, как после первого его появления в пролеткультовском дворце. «То, что многие из них были коммунисты, его ничуть не стесняло, – вспоминал Георгий Иванов. – Он, идя после лекции окруженный своими пролетарскими студийцами, как ни в чем не бывало снимал перед церковью шляпу и истово, широко, крестился». Как-то, прощаясь с Садофьевым и Рыбацким у дома на Преображенской, Гумилев мимоходом пожаловался, что с переездом лишился домашней библиотеки – в отличие от квартиры Маковского в жилище Штюрмера книг не было. А собственное его книжное собрание ненужным хламом валялось теперь на чердаке реквизированного под собес (службу социального обеспечения) особняка в прифронтовом Царском Селе. Через несколько дней петроградская комендатура выписала Гумилеву открытый лист. В компании Рады Поповой и природного царскосела Николая Оцупа он отправился на разведку к заброшенным родным пенатам.
За минувшие годы Царское Село несколько раз подвергалось военным испытаниям. Город, некогда образцовый, производил тягостное впечатление. На дрова были разобраны заборы, ржавые кровати из дворцового лазарета стояли посреди заросших травой улиц, закрывая зияющие отверстия водопроводных колодцев. Аристократические особняки хранили следы пожаров, погромов и грабежей, Гостиный Двор был заколочен, на воротах графского дома Стенбок-Ферморов красовалась аршинная надпись – «Случный пункт». Уцелевшие царскоселы, оборванные и страшные, прятались по подворотням. Несчастный город потерял даже имя – теперь его именовали Детским Селом Урицкого (сюда планировали перевести все городские приюты). Перекусывая с дороги у матушки Оцупа, загрустивший Гумилев подытожил впечатления в альбомном экспромте:
Не Царское Село – к несчастью,
А Детское Село – ей-ей!
Что ж лучше: быть царей под властью
Иль быть забавой злых детей?
Вооруженный комендантской бумагой Гумилев беспрепятственно проник на чердак родного особняка. Собесовские работники не держались за бумажное барахло – бери, сколько в руках унесешь. Добычу складировали на хранение у Оцупов. В июле – августе Гумилев с добровольными помощниками побывал на Малой улице еще несколько раз, однако результаты всех вылазок оказались неутешительными – вызволить вручную всю накопленную за полстолетия семейную библиотеку не представлялось возможным. На помощь вновь пришел «красный поэт» Рыбацкий (в миру – комиссар Обуховского завода Николай Иванович Чирков). Из своих ребят-обуховцев он в конце августа сформировал настоящую экспедицию с дерюжными заводскими мешками и ломовыми телегами, которая за раз загрузила отовсюду в Царском и доставила на Преображенскую улицу более тысячи родных гумилевских томов. Теперь Гумилев срочно призывал на помощь знакомых, чтобы успеть разобрать книжные груды до возвращения родных. «Я буду переходить на зимнее положение, – писал он в записке Ольге Арбениной. – Если Вам не покажется очень скучно уставлять вещи и книги, придите сегодня часов в семь».
Благодетельное участие пролетарских друзей Гумилева в спасении библиотеки случилось как раз вовремя: еще неделя-другая, и никакое заступничество поэтов-комиссаров не помогло бы ему выбраться на западные рубежи Петрограда. Мирная летняя передышка, возникшая после неудачи первого похода англичан, эстонцев и «белых» добровольцев на Петроград, завершалась. В дни, когда Гумилев с Поповой и Оцупом таскал свои книги с царскосельского чердака, трясся затем с Рыбацким на телегах по Пулковскому шоссе и расставлял с Ольгой Арбениной возвращенные книжные сокровища по импровизированным стеллажам в квартире на Преображенской, державы-победительницы, уже полгода заседавшие на Парижской конференции, подводили итоги Великой мировой войны.
Это были очень странные итоги.
Войну начала Австро-Венгрия, обрушившаяся на Белград после убийства эрцгерцога Фердинанда боснийскими сербами-террористами. Именно в пятилетнюю годовщину этого убийства, в символический день 28 июня 1919 года, – был подписан Версальский мирный договор, основной документ, определяющий устройство послевоенного мира. Тем не менее главной виновницей войны (с соответствующими последствиями в виде аннексии 1/8 территории, передачи победителям колоний с торговым флотом и выплатой чудовищной репарации) была признана… Германия, вступившая в разгоревшийся европейский конфликт по союзному обязательству.