Зачем понадобились эти метаморфозы, никто не понимал, и все, включая Гумилева, ругали штабных бестолочей, без нужды ослабляющих боеспособность войск на передовом участке фронта. Никто, разумеется, не догадывался, что подобные странности поразили в начале 1917 года все гвардейские части, находившиеся под особым покровительством царской фамилии и расположенные в относительной близости от Петрограда. Одновременно в самой столице происходили не менее странные вещи. Во время летнего наступления были направлены на фронт все запасные батальоны постоянно расквартированных здесь гвардейских полков, а им на замену шли теперь со всех концов страны бесконечным потоком новобранцы последнего призыва – семейные, «белобилетники», ратники ополчения второго разряда. В начале нового года в городских казармах, рассчитанных на 20 000 личного состава, скопилось 160 000 (сто шестьдесят тысяч!) призывников всех возрастов, вынужденных без дела томиться взаперти на трехъярусных нарах. Офицеры, получив роты по 1000 и более человек, выбивались из сил, поддерживая среди подчиненных хоть какую-то дисциплину – об обучении речи не шло. Да и где было проводить занятия с такой массой людей в каменном городском мешке, если только не устраивать тактические учения на Конногвардейском бульваре или стрельбы на Дворцовой площади? Тут тоже вовсю костерили штабных недоумков:
– Это же не гарнизон, а пороховой погреб! Готовые кадры для любой анархии, притом вооруженные до зубов… И кто-то подвозит все новый и новый порох!
Однако злой умысел ни на фронте, ни в Петрограде почти никто еще не подозревал – все валили на обычную российскую бестолковщину. Спокоен был и Гумилев, приготовляясь терпеливо переждать полковые неурядицы, как пережидают стихийное бедствие. Он даже составил для Лозинского список книг, которые просил выслать ему в Беверстгоф. А Рейснер получила задание найти финские лыжи фирмы «Telemark» для ходьбы коньковым шагом и восковую мазь к ним. Однако тылового безделья, на которое рассчитывал Гумилев, не вышло. 23 января приказом по полку он был откомандирован к интенданту 28-го Армейского корпуса для закупки фуража и убыл в Новгородскую губернию на станцию Окуловка, знакомую еще по юношеским наездам, в гости к Сергею Ауслендеру. До Петрограда оттуда было несколько часов пути, и, выправив предписание о свободном посещении столицы, Гумилев 28 января уже был там под предлогом какой-то деловой надобности. Он стремился поскорей увидеть Рейснер – как оказалось, напрасно. Эта встреча стала одним из самых печальных переживаний в его жизни.
О том, чтó произошло между ними, можно только догадываться. Очевидно, Рейснер накануне открыла некие подробности рождественского отдыха Гумилева. Это было нетрудно. Ольга Арбенина, например, узнала, что Николай Степанович просил Анну Энгельгардт «уделить десять минут», когда тот еще только спешил на предстоящее свидание – подруги созвонились моментально. Вряд ли сроки, в которые о свидании Гумилева и Энгельгардт узнали затем все петербургские литературные сплетники, оказались более продолжительными. А Лариса Рейснер была не из тех женщин, которые прощают ложь и измену.
Разрыв потряс обоих. «Однажды в очень тяжелую и мертвую минуту, когда вся моя двадцатилетняя жизнь рушилась, ну словом, было мне плохо-плохо, – писала Рейснер, – я придумала сказку о том, что есть еще выход, что я смогу вырваться, уехать далеко на Восток, забыть стихи, книги, улицы и людей, каждый день и час тащивших меня ко дну». Что же касается Гумилева, то он, покидая Большую Зеленину улицу, сделался, по-видимому, невменяем и, ничего не видя вокруг, налетел на генерала от инфантерии Пыхначева, оказавшегося на пути. За «неотдание чести» последовал суточный арест, после чего по предписанию коменданта, провинившийся гусарский прапорщик был отправлен по месту службы. Через несколько дней Гумилев смог вновь добраться до Петрограда и попытался объясниться с Рейснер, поведав, между прочим, трагикомическую историю с заточением в комендатуре. Но «Лера» уже бесповоротно исчезла, осталась «Лариса Михайловна», которую эти злоключения не интересовали. Гумилеву осталось только целиком сосредоточиться на фуражных заготовках, которые внезапно затянулись на весь февраль.
В Петрограде в эти дни завершала работу международная Конференция, посвященная координации действий России, Великобритании, Франции и Италии в предстоящей кампании 1917 г. Все участники Петроградской конференции были уверены в скорой победе, и на заседаниях уже поднимались вопросы о послевоенном переделе мира. По словам главы французской делегации Гастона Думерга (будущего президента), в ходе этого передела должны были быть «исправлены исторические несправедливости», и «великая Россия, которая уже забыла о своей великой мечте – о свободном выходе к Средиземному морю, получила его»:
– Необходимо, чтобы Константинополь стал бы русским Царьградом, – говорил Думерг. – Мы очень близки к цели. Наша конференция показала, что мы теперь объединены, как никогда раньше.
Несмотря на тревожные слухи, поступавшие к делегатам во время работы международного форума, никто не мог всерьез представить, что уже составлен невероятный по глупости и подлости заговор, объединивший «любителя острых ощущений» Александра Гучкова с английским посланником сэром Джорджем Уильямом Бьюкененом, очень озабоченным грядущим невиданным возвышением России, и с главой Генерального штаба М. В. Алексеевым, мечтавшим о лаврах покорителя Германии. Декабрьское убийство несчастного Распутина должно было явиться сигналом к началу переворота, была готова ловушка для Государя, которого планировали захватить в штабном поезде. Заговорщики даже вступили в переговоры с великим князем Николаем Николаевичем, суля престол, и лишь его нерешительность сорвала их планы[444].
Государя тоже многократно предупреждали о нависшей опасности, но он лишь отмахивался:
– Ах, опять о заговоре, я так и думал, что об этом будет речь, мне и раньше уже говорили… добрые, простые люди все беспокоятся… я знаю, они любят меня и нашу матушку Россию и, конечно, не хотят никакого переворота. У них-то уж наверно более здравого смысла, чем у других!
Сам здравомыслящий, Николай II понимал, что любое ослабление верховной власти в стране, утомленной войной, вызовет всеобщую катастрофу, и эта катастрофа неизбежно ударит, в первую очередь, как раз по доморощенным «тираноборцам» – придворным аристократам, генералам, помещикам и торговым воротилам, вроде «купчишки» Гучкова. Поэтому разговоры о перевороте виделись императору, торопящемуся завершить, наконец, победой затянувшуюся войну, политическим блефом или мстительной болтовней. Но у заговорщиков была другая логика. Именно успех Петроградской конференции вновь пробудил их к решительным действиям. «Наша армия, – писал главный идеолог февральского заговора, глава думских «кадетов» П. Н. Милюков, – должна была перейти в наступление (весной 1917 года), результаты коего в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство и вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования»[445].
Свергать царя следовало немедленно!
В начале февраля внезапный хаос поразил железнодорожные пути, связывавшие столицу с югом страны: на подъездах к городу застряли 57 000 (!) вагонов с зерном[446]. Встали, разумеется, не только хлебные эшелоны. Гумилев, принимавший дивизионный фураж на одном из перевалочных узлов Николаевской магистрали, оказался в самом пекле транспортного апокалипсиса. По февральским открыткам «Ее Высокородию Ларисе Михайловне Рейснер», которыми Гумилев пытался напомнить о себе, можно представить, что творилось в эти дни в Окуловке. «Моя командировка затягивается и усложняется, – писал он. – Начальник мой очень мил, но так растерян перед встречающимися трудностями, что мне порой жалко его до слез. Я пою его бромом, утешаю разговорами о доме и всю работу веду сам». Бром не помог. 8 февраля корпусной интендант полковник Кнорринг, не совладав с очередным приступом панического ужаса, застрелился. Гумилеву пришлось самому принимать поступавший фураж и командовать погрузкой. Матери он сообщал о настоятельном желании «удрать в полк», однако вместо этого ему пришлось отправиться в Москву, разрешая, по-видимому, какое-то очередное затруднение с доставкой дивизионного сена.