Пока мы разговариваем, Пикассо посматривает на Жильберту: в своем зеленом платье с рисунком она выглядит так по-весеннему…
ПИКАССО. Откуда вы родом?
ЖИЛЬБЕРТА (смеясь). Я имею некоторое отношение к Каталонии…
ПИКАССО (смотрит на нее потеплевшим взглядом). Вы из Каталонии? Я сразу понял по вашим глазам, что вы не здешняя… Что вы оттуда. Каждый из нас родом из своей страны. А откуда конкретно?
ЖИЛЬБЕРТА. Я думаю, вы ничего не слышали о маленькой деревушке в Восточных Пиренеях, где родился мой отец…
ПИКАССО. Скажите, как она называется… Я те края знаю неплохо…
ЖИЛЬБЕРТА. Совсем маленькое местечко… И название смешное: Каудиес-де-Фенуйедес…
ПИКАССО. Я прекрасно знаю Фенуйедес… Это в Руссильоне, высоко в горах, совсем рядом с испанской границей… А вы говорите по-каталонски?
ЖИЛЬБЕРТА. Всего несколько слов… Boutifares…
Пикассо смеется и задает ей вопрос по-каталонски, которого она не понимает.
ПИКАССО. Я вижу… Вы не очень хорошая каталонка…
БРАССАЙ. Во всяком случае, она обожает эти края. Очень любит сардану…
Пикассо поднимает руки и начинает насвистывать мелодию сарданы… Перед нами – молодой и подвижный каталонец, он танцует, и его ноги, обутые в забавные замшевые мокасины, ритмично скользят в характерном движении по инкрустированному паркету. Кажется ли ему, что он в Гозоле, над долиной Андорры, где некогда, свободный и счастливый, пил и охотился с тамошними крестьянами, танцевал с девушками, гулял с контрабандистами, носился верхом на муле? Или в Сере, в Восточных Пиренеях, где в молодые годы он с друзьями Браком и Маноло столько раз проводил лето? Он танцевал сардану. Он родом оттуда. «Каждый из нас родом из своей страны…»
БРАССАЙ. Приехав однажды в Барселону воскресным вечером, я испытал потрясение. Играла музыка – резкая, будоражащая… Большая площадь была заполнена народом – молодые девушки, парни… Сумки, куртки свалены в кучи на мостовой, и вокруг каждой кучи змеится живой круг из танцующих… Это выглядело так необычно… Особенно лица людей – серьезные, почти печальные… Ни смеха, ни улыбки… Все очень торжественно… У меня было ощущение, что я присутствую на религиозной церемонии…
ПИКАССО. Но сардана – это очень серьезно! И совсем непросто! Надо считать шаги… В каждой группе есть ведущий, который делает это за всех. Этот танец – как причастие для души… Он стирает классовые различия. Богатые и бедные, молодые и старые танцуют все вместе: почтальон с директором банка, прислуга – рука об руку со своими хозяевами…
Я показываю ему альбом граффити, который только что вышел в Германии. Чтобы его посмотреть, мы садимся вокруг маленького круглого столика…
* * *
Я стараюсь воспроизводить наши разговоры как можно точнее, однако без контекста они выглядят как рыба, вынутая из воды: им нечем дышать… Мастерские Пикассо, где бы они ни находились, каковы бы они ни были, всегда производят очень сильное впечатление. От потрясения меня спасало только то, что я бывал там часто. Но я не видел Пикассо тринадцать лет. Большинство из сделанного им за это время мне незнакомо. И я чувствовал себя незащищенным… Мне случалось испытывать эмоциональный шок: однажды в порту Танжер на меня напала целая толпа носильщиков-арабов, они орали, яростно жестикулировали, хватали меня за грудки, вырывали кто пальто, кто чемодан. В Стамбуле, на пустыре в Пера, меня окружил плотным враждебным кольцом целый табор цыган. В бразильской Бахиа я столкнулся с группой черных подростков, которых так возбудил вид моей камеры, что они принялись танцевать сарабанду вокруг своего пленника… Но никогда я не чувствовал себя таким внезапно и безнадежно потерянным, как на этой вилле… Искусство и природа, творчество и легенда, рыцарство и коррида, народные картинки, Олимп, Вальпургиева ночь – на меня разом обрушилось все… И разом заговорило, дергая вправо и влево, толкая со всех сторон, сдирая живьем кожу, хлеща по обнаженным нервам…
Пока я с ним говорю, из глубин огромных комнат мне подмигивают «Авиньонские девицы». Что они здесь делают? Разве их место не в Музее современного искусства в Нью-Йорке? И что означают непривычные цвета на полотне? А эти бронзовые бычьи головы? Когда они появились? Я никогда не видел их в репродукциях… А откуда взялось это огромное, раскинувшее лучи по стене, бледное, как зимой, необычайной красоты солнце? Из Мексики? И кто его автор? А эти серебряные чашки? При виде их я уронил свой мундштук, который Пикассо, опередив меня, поймал на лету и протянул мне. В восемьдесят лет его мышцы все так же гибки и эластичны, а реакция стремительна, как и раньше… Я с удивлением рассматриваю его брюки с необычным рисунком – в горизонтальную полоску… Похоже на шелк-сырец… Или неотбеленная шерсть, тканная вручную? Откуда эта одежда? Я вглядываюсь в его лицо, повернутое ко мне профилем, и считаю складки, берущие начало в углу глаза и расходящиеся веером в разных направлениях: ко лбу, к уху, по щеке. Когда он смеется, его профиль разрезают двенадцать лучей… А что это за вихревое движение вокруг нас? Коричневые, черные и белые пятна? Надо же, это бассет… А тот, что не отстает от него ни на шаг, далматинец? А вот и еще один, третий, боксер… Я готов к тому, что из всех уголков и закоулков мастерской выбегут еще десятки и даже сотни собак: два бульдога из Монружа, его первый парижский фокстерьер, великое множество Фриков, Эльфтов, Казбеков… Все собаки, которые были у Пикассо за всю жизнь, и те, которых он хотел бы иметь… Я слушаю его, но параллельно все предметы, сделанные его руками, собранные им или попавшие сюда тайными путями, притягивают мой взгляд, не отпускают его: «Беременная женщина», пока еще гипсовая, с разбухшим животом и торчащими грудями; керамическая сова; журавль… Я пытаюсь понять, из обломков чего сделана эта птица. Хвост, скорее всего, из лопаты; длинная шея, похоже, из куска кабеля… А хохолок – это старый газовый кран?.. А ее тонкая лапа? А эти графины, бутылки, бронзовые фрукты, братья и сестры «Стакана абсента», как и он раскрашенные масляной краской? Когда это все сделано? А три огромных прожектора, направленных на мольберт? Я их где-то уже видел… Ну конечно! В серии, написанной им в этой мастерской. К испытанию чувств добавляется волнение от того, что я после стольких лет снова вижу Пикассо, слышу его голос, ставший, как мне показалось, более низким, ощущаю на себе его взгляд. От этого клубка воспоминаний, приведенных в движение, от прошедших тринадцати лет, которые надо нагонять, от тысячи вопросов, которые необходимо задать… Мысли бьются в моей голове, как возбужденные пчелы в улье, как муравьи в растревоженном муравейнике…
Как верно передать свои ощущения от этой безумной лавины чувств, образов, слов, как рассказать о волнении, в которое они меня повергают, о памяти, которую они растревожили? Поскольку я привык к глобальному видению и мгновенному действию, меня сбивает с толку вынужденно произвольный характер их изложения… Это как если бы дирижер предложил своим музыкантам играть симфонию не всем вместе, а исполнять свои партии по очереди, в случайном, необязательном порядке… Только запись в духе симфонической партитуры, разнесенная на разные уровни в количестве, соответствующем количеству впечатлений и эмоций, которые необходимо передать, могла бы дать более или менее верное представление о подобных мгновениях, переполненных через край и столь драгоценных для меня. Скорее всего, это был бы лишь искусственный прием, лежащий вне «правил игры», регулирующих речь, и все же: как иначе можно восстановить в их контексте сказанные здесь слова, чтобы сохранить в них дух подлинности?..
* * *
Итак, мы сидим вокруг маленького круглого столика, и Пикассо листает мою книгу «Граффити»… Я объясняю, что привел в книге его высказывания об этом виде живописи… «В каком банке вы сделали на стене тот рисунок, о котором рассказывали?» – спрашиваю я.