Мадам Шехтер сошла с ума. Уже в первый день пути она начала стонать и без конца спрашивать, почему ее разлучили с семьей. Через некоторое время ее крики стали истеричными.
На третью ночь, когда мы спали, кто сидя, кто стоя, пронзительный вопль разорвал тишину: «Огонь! Я вижу огонь! Я вижу огонь!»
На минуту возникла паника. Кто это кричал? Это была мадам Шехтер. Стоя посреди вагона в тусклом свете, падавшем из окон, она походила на засохшее дерево в поле. Она показывала рукой в окно, крича: «Глядите! Глядите же! Огонь! Страшный огонь! Боже! О, этот огонь!»
Несколько человек протиснулись к решеткам. За окном ничего не было, только мрак.
После такого ужасного пробуждения мы долго не могли прийти в себя. Нас все еще трясло. С каждым скрипом колес по рельсам мы ощущали, что бездна готова разверзнуться под нами. Не в силах унять свой испуг, мы пытались приободриться: «Бедняга, она сошла с ума…»
Кто-то положил ей на лоб мокрую повязку, чтобы успокоить ее, но она по-прежнему вскрикивала: «Огонь! Огонь!»
Ее сынишка плакал, цепляясь за ее юбку, пытаясь схватить мать за руки. «Все в порядке, мамочка! Там ничего нет… Сядь…» Это потрясло меня даже больше, чем вопли его матери.
Несколько женщин старались ее утешить: «Вы снова найдете вашего мужа и ваших детей… через несколько дней…»
Она продолжала истошно кричать, задыхаясь, ее голос прерывался от рыданий. «Евреи, послушайте! Я вижу огонь! Огромное пламя! Это же печь!»
Казалось, что она одержима злым духом, вещавшим из глубин ее существа.
Мы пытались как-то оправдать ее, скорее для того, чтобы самим успокоиться и перевести дух, чем для того, чтобы облегчить ее страдания. «Несчастная, она, наверное, очень хочет пить! Поэтому она и твердит об огне, пожирающем ее!»
Но все было напрасно. Наш ужас грозил выплеснуться за стенки вагона. Наши нервы были на пределе, плоть трепетала. Словно безумие охватывало всех. Мы не могли этого больше терпеть. Несколько парней заставили ее сесть, связали ее и засунули ей в рот кляп.
Вновь наступила тишина. Ребенок сидел около матери и плакал. Я отдышался. Колеса монотонно отстукивали свою песню, состав мчался сквозь ночь. Мы сможем задремать, передохнуть, забыться…
Так прошел час или два. И опять вопль, от которого у всех перехватило дыхание. Женщина высвободилась из своих пут и кричала еще громче, чем раньше: «Глядите, огонь! Пламя, пламя повсюду…»
И снова мужчины связали ее и заткнули ей рот. Они даже побили ее. Люди их подбадривали: «Заставьте ее утихомириться! Сумасшедшая! Заткните ей глотку! Она здесь не одна. Пусть помалкивает…»
Ее несколько раз ударили по голове, такие удары могли и убить ее. Ребенок прижимался к ней. Он не пикнул, не сказал ни слова. Он теперь даже не плакал.
Ночь тянулась бесконечно. На рассвете мадам Шехтер успокоилась. Скорчившись в углу, она глядела в пустоту бессмысленным взглядом, она нас больше не замечала.
Так она пролежала весь день, онемевшая, безучастная, в полном одиночестве среди всех. Однако как только наступила ночь, она начала кричать: «Там огонь!» Она указывала на точку в пространстве, все время одну и ту же. Мужчины устали колотить ее. Жара, жажда, зловоние, духота — все было ничем по сравнению с этими воплями, надрывавшими душу. Еще несколько дней, и мы бы все тоже начали кричать.
Но мы прибыли на станцию. Те, кто стояли у окна, прочитали название: «Аушвиц».
Никто никогда не слыхал такого названия. Поезд больше не двигался. Миновал полдень. Потом двери вагона открылись. Двоим разрешили выйти набрать воды.
Когда посланные вернулись, они рассказали, что в обмен на золотые часы им удалось узнать — это конечная остановка, здесь мы сойдем. Тут трудовой лагерь, условия хорошие. Семьи разлучать не будут. На заводы отправят работать только молодежь, старики и инвалиды останутся работать на полях.
Барометр настроения поднялся. Наступило неожиданное освобождение от ужасов минувших ночей. Мы возблагодарили Бога.
Мадам Шехтер оставалась в своем углу, вялая, молчаливая, безразличная к общему оживлению. Сынишка гладил ее руку.
Спустились сумерки, тьма вползала в вагон. Мы стали доедать остатки провизии. Часов около десяти люди начали пристраиваться поудобней, чтобы вздремнуть, и вскоре все уже спали. Внезапно: «Огонь! Печь! Глядите же, вот!»
Мгновенно проснувшись, мы ринулись к окнам. Хотя и на секунду, но мы снова ей поверили. Но снаружи не было ничего, только ночной мрак. Пристыженные, и все терзаемые страхом, мы вернулись на свои места. Так как мадам Шехтер продолжала кричать, ее опять начали бить, и лишь с большим трудом удалось заставить ее замолчать.
Старший нашего вагона подозвал немецкого офицера, проходившего по платформе, и спросил, нельзя ли перевести мадам Шехтер в санитарный вагон.
«Потерпите, — ответил немец, — ее скоро туда заберут».
Около одиннадцати состав тронулся. Мы сгрудились у окон. Эшелон медленно продвигался и через четверть часа снова затормозил. Нам было видно колючую проволоку, и мы подумали, что это и есть лагерь.
Мы позабыли о существовании мадам Шехтер. Неожиданно раздался страшный крик: «Евреи, глядите! Посмотрите в окно! Пламя! Глядите!»
И когда поезд остановился, то на этот раз мы увидели языки пламени, рвавшиеся в черное небо из высоченной трубы.
Мадам Шехтер умолкла. Она опять стала немой и безразличной. С отсутствующим видом она вернулась в свой угол.
Мы глядели на пламя, пылавшее во тьме. Омерзительный запах витал в воздухе. Вдруг наши двери открылись. Какие-то странные типы, одетые в полосатые рубахи и черные штаны, с электрическими фонарями и дубинками в руках, ворвались вагон. Они начали колотить всех направо и налево, крича: «Всем выйти! Вон из вагона! Быстро!»
Мы выскочили. Я бросил последний взгляд на мадам Шехтер. Ее сынишка держал ее за руку.
Перед нами пылал огонь. В воздухе носился смрад горящей плоти. Время, должно быть, близилось к полуночи. Мы прибыли в Биркенау, приемный центр Аушвица.
Милые нашему сердцу предметы, которые мы до сих пор тащили с собой, остались позади, в вагоне, и там же, вместе с ними, остались наши иллюзии.
Примерно через каждые два метра, направив на нас автоматы, стояли эсэсовцы. Держась за руки, мы следовали за толпой.
Навстречу нам вышел сержант-эсэсовец с дубинкой в руке. Он скомандовал: «Мужчины налево! Женщины направо!»
Четыре слова, сказанных спокойно-безразличным тоном, без эмоций. Четыре коротких простых слова. И именно в тот момент я разлучился с мамой. Я не успел осознать происходящее, но я ощутил, как рука отца стиснула мою: мы остались одни. На мгновение мелькнули перед глазами мама и сестры, уходящие направо. Циппора держалась за мамину руку. Я видел, как они скрылись вдали. Мама поглаживала светлые волосы моей сестренки, как бы защищая ее, в то время, как я и отец шагали с остальными мужчинами. И я не знал, что на этом месте и в эту минуту я расстаюсь с мамой и Циппорой навсегда. Я шел вперед, отец держал меня за руку.
Позади нас упал старик. Около него стоял эсэсовец, пряча револьвер в кобуру.
Моя рука вцепилась в отцовскую руку. У меня была только одна мысль — не потерять его. Не остаться одному.
Эсэсовские офицеры скомандовали: «Построиться в колонну по-пятеро!»
Смятение. Любой ценой надо остаться вместе.
«Эй, парень, сколько тебе лет?» — спросил меня один из заключенных. Я не мог разглядеть его лица, но голос был раздраженный и усталый.
«Мне почти пятнадцать».
«Нет, тебе восемнадцать».
«Да нет же, — сказал я, — мне пятнадцать!»
«Дурак, слушай, что тебе говорят».
Затем он обратился к отцу, который ответил: «Пятьдесят».
Тот заворчал еще яростнее, чем прежде. «Нет, не пятьдесят, а сорок. Вы меня поняли? Восемнадцать и сорок».
Он растворился в ночной мгле. Подошел другой человек, оглушительно ругаясь. «А вы сюда чего приперлись, сукины дети? Вы что здесь делаете, а?»