Кто-то осмелился ему ответить: «Ты что думаешь, мы сюда по доброй воле приехали? Что мы простись сюда, что ли?»
Еще чуть-чуть, и тот человек убил бы отвечавшего.
«Заткни свою пасть, ты, грязная свинья, а то я раздавлю тебя прямо сейчас! Лучше бы вам было повеситься у себя дома, чем попасть сюда. Вы что, не знали, что вас ждет в Аушвице? Ничего не слыхали? В сорок четвертом-то году?»
Нет, мы не слыхали. Никто нам не сказал. Тот не мог поверить своим ушам. Его голос стал еще более жестоким.
«Видите вон ту трубу? Видите? Огонь видите? (Да, мы видели языки пламени.) Туда — туда вас отправят. Там ваша могила, там! Вы еще не поняли? Тупые ублюдки? Тупые ублюдки, дошло до вас что-нибудь? Вас сожгут, изжарит! Сожгут дотла!»
Его ярость переходила в истерику. Мы стояли неподвижно, окаменевшие. Может быть, все это страшный сон? Невообразимый ночной кошмар?
Вокруг меня раздавался ропот.
«Надо что-то делать. Мы не позволим убить себя. Нельзя идти, как бараны на убой. Надо воспротивиться».
Среди нас было несколько смелых парней, сохранивших ножи. Они начали уговаривать остальных наброситься на вооруженных охранников.
Один из молодых ребят закричал: «Надо, чтобы весь мир узнал о том, что такое Аушвиц. Пусть все узнают о нем, пока еще есть время бежать…»
Но старшие умоляли своих детей не делать глупостей.
«Никогда нельзя терять веру, даже если меч занесен над твоей головой. Так учат наши мудрецы…»
Порыв к сопротивлению угас. Наше шествие к площади продолжалось. Посреди нее, с жезлом регулировщика в руке, стоял знаменитый доктор Менгеле (типичный офицер СС: жестокое лицо, не лишенное интеллигентности, в глазу монокль), окруженный другими офицерами. Жезл непрерывно двигался то вправо, то влево.
Я уже стоял напротив него. «Сколько тебе лет?» — спросил он, пытаясь придать своему голосу отеческие интонации.
«Восемнадцать». Мой голос дрожал.
«Здоров?»
«Да».
«Род занятий?»
Сознаться, что я школьник? «Крестьянин», — донесся до меня мой ответ.
Этот разговор не продолжался и нескольких секунд, мне же показалось, что прошла вечность.
Жезл качнулся влево. Я сделал полшага вперед. Сначала я хотел увидеть, куда посылают моего отца. Если он пойдет направо, я последую за ним.
И снова, жезл и ему указал налево. Камень свалился с моего сердца.
Мы пока еще не знали, что лучше, направо или налево, какая дорога ведет в тюрьму, а какая в крематорий. Однако в эту минуту я был счастлив — я рядом с отцом. Наша процессия медленно продвигалась вперед.
Еще один заключенный подошел к нам: «Довольны?» «Да», — ответил кто-то. «Придурки, вас ведут в крематорий».
Похоже, он говорил правду. Неподалеку от нас из рва вырывалось пламя, гигантское пламя. Там что-то сжигали. К яме подъехал самосвал и вывалил свой груз — маленьких детей. Младенцы! Да, я видел, видел собственными глазами… этих ребятишек, объятых пламенем. (Странно ли, что потом я не мог спать? Сон бежал из моих глаз).
Так вот куда мы направлялись. Чуть дальше был другой ров, побольше, для взрослых.
Я ущипнул себя за щеку. Я еще жив? Я не сплю? Я не мог в это поверить. Как же они могут сжигать людей, детей, и весь мир молчит? Нет, и то, и другое неправда, это дурной сон… Вот-вот я проснусь, дрожа, с колотящимся сердцем, и я снова в своей спальне родного дома, среди моих книг…
Голос отца вывел меня из задумчивости. «Как обидно… обидно, что ты не смог пойти с мамой… Я видел, что несколько мальчиков твоего возраста пошли вместе с матерями…»
Его голос был невыразимо печален. Я понял, что ему не хотелось бы увидеть то, что со мной собираются сделать. Он не хотел смотреть, как сжигают его единственного сына.
Мой лоб покрылся холодным потом. Но я сказал отцу, что я не верю, будто в наше время могут сжигать людей, что гуманность этого не допустит..
«Гуманность? К нам гуманность не имеет отношения. Сегодня все позволено. Допустимо все, даже эти крематории…»
Его голос дрожал.
Я сказал: «Папа, раз так, я не хочу дожидаться здесь. Я брошусь на электрические провода. Это лучше, чем долгая агония в огне».
Он не ответил, он рыдал. Его тело конвульсивно содрогалось. Все вокруг нас плакали. Кто-то начал читать Кадиш — молитву об умерших. Я не знаю, случалось ли когда-нибудь прежде за долгую историю евреев, чтобы люди читали заупокойную молитву по самим себе.
«Йитгадал ве йиткадаш шмей раба… да будет Его великое Имя возвеличено и освящено…» — шептал отец.
Впервые я почувствовал, как протест зреет во мне. Почему я должен благославлять Его Имя? Вечный, Царь Вселенной, Всемогущий и Страшный, молчал. За что я должен был его благодарить?
Наше шествие продолжалось. Мы постепенно приближались ко рву: из него исходил адский жар. Осталось двадцать шагов. Если я собираюсь ускорить свою смерть, то час настал. Нашему ряду осталось пройти еще пятнадцать шагов. Я закусил губу, чтобы папа не услышал, как стучат мои зубы. Еще десять шагов. Восемь. Семь. Мы медленно шагаем вперед, словно следуя за гробом на своих собственных похоронах. Еще четыре шага. Три шага. Ну, вот оно, прямо перед нами, яма и огонь. Я собрал остатки сил, чтобы прорваться сквозь ряды и броситься на колючую проволоку. В глубине души я простился с отцом, со всем миром, и, против моей воли, слова сложились и шепот сорвался с моих губ: «Йитгадал ве йиткадаш шмей раба… да будет Его великое имя возвеличено и освящено…» Сердце мое разрывалось. Я стоял лицом к лицу с Ангелом смерти…
Нет. В двух шагах от рва нам приказали повернуть налево и идти в бараки.
Я стиснул руку отца. Он сказал: «Ты помнишь мадам Шехтер, в поезде?»
Никогда мне не забыть эту ночь, первую лагерную ночь, превратившую всю мою жизнь в одну сплошную ночь, трижды проклятую за семью печатями памяти. Никогда мне не забыть этот дым. Никогда мне не забыть лица маленьких детей, на моих глазах обратившиеся в облачка дыма и в безмолвное голубое небо.
Никогда мне не забыть этого пламени, навеки испепелившего мою веру. Никогда мне не забыть той ночной тишины, навсегда лишившей меня воли к жизни. Никогда мне не забыть эти минуты, убившие во мне моего Бога и мою душу, обратившие в прах мои мечты. Никогда мне не забыть об этом, даже если я буду осужден жить вечно, как сам Господь. Никогда.
Нас привели в какие-то бесконечно протянутые бараки, под потолком висело несколько лампочек, окрашенных в синий цвет. Преддверие ада, должно быть, выглядит так же. Столько же обезумевших, те же вопли, столько же звериной жестокости!
Нас встретило множество заключенных с дубинками в руках, колотивших всех подряд куда попало, без всякого повода. Команды: «Раздеваться! Быстро! Догола! В руках оставить только пояса и обувь…»
Нам велели сбросить одежду в одном конце барака. Там уже высилась огромная куча — старые и новые костюмы, рваные пальто, тряпки. Для нас настало истинное равенство — нагота. И дрожь от холода.
Несколько эсэсовских офицеров расхаживали по бараку, выискивая сильных мужчин. Если им так нужны сильные, может, стоит вызваться самим? Отец придерживался обратного мнения. Лучше не привлекать к себе внимания. Тогда наша судьба будет такая же, как и у остальных. (Позже мы убедились, что это было правильно. Тех, кого отобрали в тот день, зачислили в зондер-команду — бригаду, обслуживающую крематории. Бела Кац — сын крупного коммерсанта из нашего города — прибыл в Биркенау с первым транспортом, за неделю до нас. Когда он услыхал о нашем прибытии, ему удалось перекинуться с нами несколькими словами. Крепкие мужчина, он был зачислен в зондеркоманду, и ему пришлось самому загрузить тело своего отца в печь крематория).
Град ударов продолжался.
«Стричься!»
С поясом и ботинками в руках, меня поволокли к парикмахерам. Те остригли нас ножницами и сбрили все волосы с наших тел. В голове у меня гудела только одна мысль — не потерять отца. Освободившись от рук парикмахеров, мы блуждали в толпе, встречая друзей и знакомых. Эти встречи наполняли нас радостью — да, радостью: «Слава Богу! Вы еще живы!»