Перекличка состоялась. Начальник лагеря объявил, что Бухенвальд ликвидируется. Ежедневно будет эвакуироваться по десять блоков. С этой минуты выдача хлеба и супа прекращается. И эвакуация началась. Каждый день несколько тысяч заключенных проходили через лагерные ворота и никогда не возвращались обратно.
К десятому апреля в лагере еще оставалось около двадцати тысяч заключенных, в том числе несколько сот детей. Нас решили эвакуировать всех разом до вечера, а потом взорвать лагерь.
Итак, мы собрались на огромном лагерном плацу, построились в колонну по пятеро и ждали, когда откроются ворота. Внезапно завыли сирены. Тревога! Мы разошлись по блокам. Было уже слишком поздно эвакуировать нас в тот вечер, и эвакуацию опять перенесли на следующий день.
Нас терзал голод. Мы ничего не ели уже шесть дней, если не считать травы и нескольких картофельных очисток, найденных около кухни.
В десять часов утра по лагерю засуетились эсэсовцы, сгоняя последние жертвы на сборный плац.
Тогда организация сопротивления решилась действовать. Неожиданно повсюду появились вооруженные люди. Автоматные очереди. Взрывы гранат. Мы, дети, лежали распростертые на полу блока.
Бои продолжался недолго. К полудню опять наступила тишина. Эсэсовцы разбежались, и в лагере стала распоряжаться организация сопротивления.
В шесть часов вечера первый американский танк стоял у ворот Бухенвальда.
Первое, что мы сделали, став свободными людьми, — мы набросились на продукты. Мы думали только об этом. Не о мщении, не о наших семьях, ни о чем, кроме хлеба.
И даже когда мы уже не голодали, по-прежнему ни один из нас не думал о мести. На следующий день несколько молодых ребят отправились в Веймар раздобыть немного картошки и одежды, а заодно переспать с девками. Но о мести… ни звука.
Через три дня после освобождения Бухенвальда я тяжело заболел пищевым отравлением. Меня поместили в госпиталь, и две недели я висел между жизнью и смертью.
Однажды, собрав оставшиеся силы, я сумел подняться. Мне хотелось поглядеться в зеркало, висевшее на стене напротив. Я не видал себя с самого гетто.
Из глубины зеркала на меня смотрел мертвец.
От его глаз, глядящих в мои, мне уже не избавиться никогда.
Рассвет
Где-то заплакал ребенок. В доме напротив старуха закрыла ставни. Было жарко, как бывает только осенними вечерами в Палестине.
Стоя у окна, я вглядывался в прозрачные сумерки. Закат угасал, и город казался безмолвным, застывшим, нереальным и очень далеким. «Завтра я убью человека», — подумал я в сотый раз. Интересно, знают ли об этом ребенок и женщина в доме напротив?
Я не знал того человека. Для меня он оставался безликим, вообще как бы не существовал — ведь я ничего не знал о нем. Я не знал, почесывает ли он нос, когда ест, болтает он или молчит, лежа в постели с женщиной, умеет ли он ненавидеть, изменял ли он жене, отрекался ли от своего Бога и своего будущего. Я знал только одно: он — англичанин и мой враг. Два слова имели одинаковый смысл.
— Не терзай себя, — сказал Гад негромко. — Это война.
Его слова прозвучали едва слышно. Мне хотелось сказать Гаду, чтобы он говорил погромче, ведь никто не может нас услышать. Детский плач заглушал другие звуки. Но я не мог разлепить губы, потому что думал о человеке, приговоренном к смерти. Завтра мы навеки будем связаны теми узами, которые соединяют палача и его жертву.
— Темнеет, — сказал Гад. — Включить свет?
Я покачал головой. Тьма еще не сгустилась, и в окне еще не возникло лицо, которое появляется в тот миг, когда день сменяется ночью.
Много лет назад нищий научил меня, как отличать день от ночи. Я встретил его в моем родном городе, когда молился однажды вечером в жарко натопленной синагоге. Это был изможденный, мрачный человек в черной потрепанной одежде, в его глазах застыло выражение не от мира сего. Дело было в начале войны. Мне исполнилось двенадцать лет, мои родители были еще живы, и Господь пока пребывал в нашем городе.
— Вы нездешний? — спросил я его.
— Я издалека, — сказал он таким голосом, что, казалось, он не столько говорит, сколько прислушивается к чему-то.
Нищие вызывали во мне смешанное чувство, они привлекали меня и в то же время пугали. Я знал, что к ним следует проявлять доброту, так как они могут оказаться совсем не теми, за кого себя выдают. В хасидской литературе рассказывается, что под личиной нищего может скрываться пророк Элиягу. Он приходит на землю, заглядывает в сердца людей и вознаграждает вечной жизнью тех, кто встретил его хорошо. Но не только пророк Элиягу принимает облик нищего. Ангел Смерти тоже обожает пугать людей таким образом. Обидеть его — еще опаснее: в отместку он может забрать у человека душу или жизнь.
Тот незнакомец в синагоге внушал мне страх. Я спросил его, не голоден ли он, но нищий отказался от еды. Я пытался понять, чего же ему надо, однако безуспешно. Мне очень хотелось что-нибудь сделать для него, но я не знал, что именно.
Синагога была пуста, свечи догорали. Мы были совершенно одни и меня все больше одолевала тревога. Я знал, что мне нельзя оставаться с ним здесь до полуночи: ведь в этот час мертвые встают из могил и приходят молиться. Если они застанут кого-нибудь в синагоге, то могут утащить его с собой чтобы этот человек не разгласил их тайны.
— Пойдемте ко мне домой, — предложил и нищему. — У нас можно поесть и лечь спать.
— Я никогда не сплю, — ответил он.
Теперь я окончательно убедился, что это не простой нищий. Я сказал, что мне пора домой, — и он предложил проводить меня. Мы шли по улицам, заметенным снегом, и он спросил, не боюсь ли я темноты.
— Боюсь, — ответил я. Мне хотелось добавить, что я боюсь и его, но я почувствовал, что он и сам уже это знает.
— Не нужно бояться темноты, — сказал он, ласково пожимая мне руку, от чего я содрогнулся. — Ночь чище, чем день; ночью гораздо легче думать, любить и мечтать. Ночью все отчетливей и правдивей. Эхо слов, сказанных днем, наполняется новым, более глубоким смыслом. Беда человека в том, что он не умеет отличать день от ночи он говорит ночью то, что следует говорить только днем.
Нищий остановился у моего дома. Я снова предложил ему войти, но он отказался, сказав, что ему пора и путь. «Вот оно что, — подумал я, — он вернется в синагогу, чтобы поздороваться с мертвыми».
— Послушай, — сказал он, впиваясь пальцами в мою руку. — Я научу тебя отличать день от ночи. Всегда посматривай в окно, а если не удастся, взгляни в глаза человеку. Если увидишь лицо, любое лицо, то можешь быть уверен — ночь сменила день. Поверь мне, у ночи есть лицо.
Затем, не дав мне ответить, он попрощался, и снегопад скрыл его.
С тех пор каждый вечер я непременно становился у окна и ловил тот миг, когда наступает ночь. И каждый вечер я видел снаружи лицо. Лица были разные — ведь ни одна ночь не похожа на другую. Вначале я видел лицо нищего. Потом, после смерти моего отца, я видел его лицо. Папины глаза стали огромными: смерть и воспоминания сделали их такими. Порой люди, которых я никогда не встречал, давали ночью взаймы свои заплаканные лица или позабытые улыбки. Я ничего не знал о них кроме того, что они мертвы.
— Не терзай себя в темноте, — сказал Гад. — Это война.
Я думал о человеке, которого должен был убить на рассвете, и о нищем. Внезапно мне пришла в голову безумная мысль: «А что если нищий и есть тот человек, которого я должен убить?»
Сумерки снаружи внезапно угасли, как это часто бывает на Ближнем Востоке. Ребенок по-прежнему плакал, казалось, еще жалобнее, чем раньше. Город походил на корабль призраков; темнота беззвучно поглощала его.
Я поглядел в окно, там, во мраке ночи проступали неясные очертания лица. Я не мог отвести от него глаз, судорога свела мне горло: это было мое лицо.