Мне было пятнадцать лет.
В нашем вагоне находился друг моего отца по имени Меир Кац. В Буне он работал садовником и, при случае, давал нам немного овощей. Менее истощенный, чем остальные, он легче переносил заключение. Так как он был относительно здоровее других, его назначили старшим по вагону.
На третью ночь пути я внезапно проснулся и ощутил на моем горле две руки, пытающиеся задушить меня. Я только успел закричать: «Папа!»
Ничего, кроме этого слова. Я чувствовал, что задыхаюсь. Однако мой отец проснулся и вцепился в нападавшего. Слишком слабый, чтобы одолеть его, он сообразил позвать Меира Каца.
«Иди сюда! Быстрее! Кто-то душит моего сына!»
Меня тотчас же освободили. Я до сих пор не знаю, почему тот человек хотел задушить меня.
Через несколько дней Меир Кац сказал моему отцу: «Шломо, я слабею, я теряю силы. Я больше не могу…»
«Не падай духом, — ответил отец, пытаясь приободрить его. — Ты должен выжить. Не теряй веры в себя».
Но Меир Кац тяжело застонал в ответ. «Я больше не могу, Шломо! Что я могу сделать? Я не могу…»
Отец взял его за руку. И Меир Кац, сильный человек, самый крепкий из нас, заплакал. Его сына забрали во время первой селекции, но тогда он не плакал. А сейчас он был сломлен, у него не оставалось сил.
В последний день нашего пути поднялся ужасный ветер, снег шел непрерывно. Мы поняли, что приближается конец — настоящий конец. Мы не могли вынести эти ледяные порывы.
Один из нас выскочил и закричал: «Так нельзя сидеть. Мы замерзнем насмерть! Давайте встанем и подвигаемся…»
Все встали. Мы плотнее закутались в наши сырые одеяла и заставили себя пройти по несколько шагов, прежде чем вернуться на прежнее место.
Внезапно в вагоне раздался крик, крик раненого животного. Кто-то умер.
Остальные, чувствуя, что и они близки к смерти, издали такой же крик. Казалось, что их вопли доносятся из могилы.
Вскоре кричали все. Вой, стоны, крики отчаяния уносились с ветром и снегом.
Истерика перекинулась и на другие вагоны. Сотни воплей раздавались одновременно. Мы не знали, к кому мы взываем. Не знали, зачем. Это был предсмертный хрип всего эшелона, всех, ощущавших приближение гибели. Мы умираем здесь. Мы перешли все пределы возможного, ни у кого не осталось сил. И снова впереди долгая ночь.
Меир Кац простонал: «Почему они просто не пристрелят нас?»
В тот же вечер мы достигли пункта назначения.
Это было поздно ночью. Пришли охранники выгружать нас. Мертвых оставляли в поезде. Выходили только те, кто еще мог стоять.
Меир Кац остался в поезде. Последний день оказался самым убийственным. Нас вошло в вагон сто человек. Вышло двенадцать — среди них мой отец и я.
Мы прибыли в Бухенвальд.
У ворот лагеря нас поджидали офицеры СС. Они пересчитали нас. Затем всех отвели к сборному плацу. Приказания отдавались через громкоговорители: «Построиться в колонну по пятеро!» «Разбиться на сотни!» «Пять шагов вперед!»
Я вцепился в руку отца — старый знакомый страх: не потерять его.
Прямо рядом с нами высилась труба крематория. Она уже не производила на нас никакого впечатления и почти не привлекала нашего внимания.
Заключеннье, обитатели Бухенвальда, сказали нам, что надо принять душ, а потом мы сможем разойтись по блокам.
Возможность принять горячий душ показалась весьма привлекательной. Мой отец молчал, он тяжело дышал около меня.
«Папа, — сказал я, — еще всего одна минута. Скоро мы сможем лечь в постель. Ты отдохнешь…»
Он не ответил. Я сам так устал, что не среагировал на его молчание. Моим единственным желанием было как можно скорее принять душ и улечься на койку.
Но попасть в душ оказалось совсем не просто. Там толпились сотни заключенных. Охранникам не удавалось навести хоть какой-нибудь порядок. Они раздавали удары направо и налево без видимого результата. Другие узники, у кого не было сил толкаться, и даже стоять на ногах, усаживались на снег. Отец захотел сделать то же самое. Он стонал: «Я больше не могу… Это конец… Я умру здесь…»
Он потащил меня к сугробу, в котором проступали очертания человеческого тела и обрывки одеяла.
«Оставь меня, — говорил он мне. — Я не могу… Пожалей меня… Я подожду здесь, пока мы не сможем попасть в душ… Ты придешь и позовешь меня».
Я чуть не заплакал от ярости. Столько пережить, столько выстрадать, и чтобы я теперь бросил отца умирать? Теперь, когда можно принять хороший горячий душ и прилечь?
«Папа! — завизжал я. — Папа! Сейчас же встань отсюда! Ты убиваешь себя…»
Я схватил его за руку. Он продолжал стонать.
«Не кричи, сынок… Пожалей своего старого отца… Дай мне отдохнуть здесь… Только чуть-чуть, я так устал… у меня нет сил…»
Он стал похож на ребенка — такой же слабый, робкий, обидчивый.
«Папа, — сказал я. — Тут нельзя оставаться».
Я показал ему трупы вокруг нас, они тоже хотели отдохнуть здесь.
«Я вижу их, сынок. Я их отлично вижу. Пусть они спят, они так давно закрыли глаза. Они устали… устали…»
Его голос звучал нежно.
Я заорал, силясь перекричать ветер: «Они никогда не проснутся! Никогда! Ты что, не понимаешь?»
Этот спор длился долго. Я чувствовал, что спорю не с ним, а с самой смертью, со смертью, которую он уже избрал для себя.
Завыли сирены. Тревога. Огни заметались по лагерю. Охранники пинали нас к блокам. В один миг на сборном плацу никого не осталось. Мы только обрадовались, что не надо больше торчать снаружи на ледяном ветру, и повалились на нары. Нары были в несколько этажей. На котлы с супом у входа никто не обратил внимания. Спать, только спать, больше ничего не имело значения.
Я проснулся, когда уже наступил день. И тут я вспомнил, что у меня есть отец. Когда началась тревога, я последовал за толпой, ничуть не беспокоясь о нем. Я знал, что он на пределе своих сил, на пороге гибели, и все же я бросил его.
Я пошел искать отца.
И в ту же минуту в мой мозг прокралась мысль: «Хоть бы не найти его! Избавиться бы от этого мертвого груза, чтобы я мог изо всех сил бороться за свою жизнь, заботиться только о себе». Я немедленно устыдился себя, устыдился навсегда.
Я бродил несколько часов и не мог найти его. Потом я зашел в блок, где выдавали черный «кофе». Люди становились в очередь и дрались.
За спиной у меня раздался жалобный, умоляющий голос: «Элиэзер… сынок… принеси мне… капельку кофе…»
Я подбежал к отцу.
«Папа! Я тебя так долго искал… Где ты был? Ты спал? Как ты себя чувствуешь?»
Он горел в лихорадке. Словно дикий зверь, я проложил себе путь к котлу с кофе. Мне удалось принести полную кружку. Я отпил глоток, остальное отдал ему. Мне не забыть, какой благодарностью сияли его глаза, когда он проглотил кофе. Этими несколькими глотками горячей воды я доставил ему, наверное, больше счастья, чем за все мое детство.
Он лежал на нарах, мертвенно-бледный, сотрясаемый дрожью, с пересохшими губами. Я не смог долго пробыть около него — приказали освободить место для уборки. Только больным разрешалось остаться.
Мы находились снаружи около пяти часов. Выдали суп. Как только разрешили вернуться в блоки, я побежал к отцу.
«Ты что-нибудь ел?» — «Нет». — «Почему?»
«Нам ничего не дали… сказали, что раз мы больны, то все равно скоро умрем, и нечего тратить на нас еду. Я больше не могу…»
Я отдал ему остатки моего супа, но с тяжелым сердцем. Я чувствовал, что отдаю суп против воли. Я выдерживал испытание не лучше, чем сын рабби Элиягу.
Он слабел день ото дня, его взгляд тускнел, лицо приобретало оттенок увядших листьев. На третий день по прибытии в Бухенвальд всех отправили в душ. Даже больных, тех, кто не смог пройти в прошлый раз.
На обратном пути из душевых нам пришлось долго прождать снаружи, пока в блоках не закончили уборку.
Завидев вдалеке отца, я побежал ему навстречу. Он прошел мимо меня, как призрак, не останавливаясь и не взглянув на меня. Я окликнул его. Он не обернулся. Я бросился за ним вслед: «Папа, куда ты бежишь?»