Они пошли рядом: Бепи пришлось выслушать сбивчивый монолог Тёнле про войну, цены на шерсть, солдат, Пражский замок, Рудольфа Габсбургского, эстампы, которые старик продавал во время оно, и мадьярских лошадей. Получалась какая–то путаница — смех, да и только. Ни с того ни с сего Тёнле вдруг останавливался посреди мостовой и, оперевшись на пастушью палку, подводил итог своим сбивчивым рассуждениям:
— Черт побери! Досталось же мне в жизни, но на твою долю, парнишка, достанется и того больше!
Тёнле добрался до дома, однако не успел он переступить порог кухни — в очаге уже полыхали дрова, но лампу еще не зажигали, — как сразу заметил: нет жены! Тяжелое предчувствие сдавило грудь, весь хмель от выпитого на ярмарке вина улетучился, будто рукой сняло. Возле медного котла стояла с ложкой не жена, как было заведено после смерти матери, а невестка; внучата сгрудились вокруг нее и тихо смотрели на огонь. И сына, Петара, тоже не было на обычном месте, где он, накормив овец, выкуривал трубку. Тёнле подошел к очагу, ни слова не говоря, и вопросительно взглянул на невестку; в ответ она только указала глазами наверх, мол, там она, в вашей комнате.
Он бросился наверх по деревянным ступеням: дверь распахнута настежь, над кроватью свисает с потолочной балки кухонная лампа. Жена лежит на широкой сосновой кровати и кажется невероятно маленькой, совсем крохотной; дышит тяжело, лицо сморщено от боли. У кровати неподвижно застыл Петар.
Тёнле сжал ладонями ее руку — сухонькую, холодную, всю в синих прожилках. Жена приоткрыла глаза и силилась улыбнуться.
— Карло пошел за врачом. Наверно, вы разминулись. Пришли мы с ярмарки, а она говорит — надо бы на Моор сбегать, картошки накопать. А как зашло солнце — сразу ей стало не по себе, вот я и принес ее домой… Говорит — холодно. Бриджида горячий камень в ноги положила, — объяснил Петар.
Тёнле одобрительно кивнул и попросил придвинуть к кровати табурет. Сидел он не шелохнувшись — все смотрел на нее, все пытался отогреть в своих ладонях ее руки. Она закрыла глаза, нос заострился, сеть морщинок стала тоньше и чаще, щеки ввалились, загорелое лицо постепенно угасало и делалось пепельно–землистым; узел, скрепленный на затылке костяным гребнем, видно, беспокоил ее, и она, высвободив руку из ладоней мужа, сама попробовала распустить волосы. Тёнле бережно приподнял ее голову над подушкой.
Все затихло в доме, дети присмирели, невестка неслышно сновала по кухне, и наверх теперь доносилось потрескивание дров в очаге. Тёнле глаз не сводил с любимого лица, натруженных рук, лежавших поверх одеяла, и размышлял о былом: прошла жизнь — и жены, и его собственная, жизнь родителей и детей, пройдет она и у внуков его, и у правнуков.
В потемках залаял Цезарь, хлопнула дверь внизу — врач пришел, послышались шаги сына и внука. Потом еще шаги — это Матио, который служит в альпийских стрелках. Тёнле подумал: «Петар и Матио дома, а Кристиано, Энгеле и Марко — нет, они в Америке. Ну, Джованна, та скоро прибежит».
Врач поднялся по лестнице, подошел к кровати, велел опустить лампу. Проверил пульс, выслушал сердце, приложив ухо к иссохшей груди, потом еще придвинул лампу и заглянул в глаза. Усадил больную в кровати и опять простукал спину и грудь.
— Больно? — спросил он.
— Знобит и слабость какая–то, — ответила она.
— Что она сказала? — переспросил врач: он был приезжий и не разумел нашего языка. Тёнле перевел.
Они спустились в кухню, врач присел к столу и выписал рецепт. Петар решил проводить его до города, а там заодно взять в аптеке лекарства.
Но от лекарств она отказалась наотрез, попросила только чуток овечьего молока, разведенного ячменным отваром, — такое питье у нас обыкновенно дают младенцам, когда отнимают от груди.
Прошло два дня, глаз она уже не открывала. Позвали дона Тита Мюллера со святым елеем. Через три дня она умерла. Тогда послали за священником, он явился со стихарем и епитрахилью, за ним следом звонарь с крестом на повозке, в которую была впряжена лошадь в черно–золотой попоне. Проводить жену Тёнле на косогор за церковью, куда вот уже триста лет отправлялись на покой все наши земляки, собрался народ не только с нашей, но даже с соседних улиц. Вернувшись домой, Тёнле увидел, как теперь здесь сиротливо, как пуста кровать, в которой они согревали друг друга столько лет, хотя большую часть года нужда заставляла его проводить на чужбине.
Иногда Тёнле мерещилось, что жена дома, разжигает огонь в очаге или перебирает картошку в чулане; он окликал ее, но видение тотчас исчезало, и как невыносимо одиноко становилось тогда на душе!
Урожай той осенью выдался отменный: картофель крупный, здоровый, колос у ржи и ячменя налитой, сарай доверху набит душистым сеном. Тёнле гонял овец на общинное пастбище и на арендованные общиной луга возле принадлежащего ей леса; в хорошую погоду по дороге из школы домой к нему нет–нет да и забегут внучата, сыновья Петара и Джованны. Заперев овец в загоне на склоне Глуппы, они все вместе отправлялись в Гартский лес собирать сухой буковый лист и вечером приносили в хлев туго набитые мешки. Лист был необходим зимой для подстилки овцам, иначе весной можно было остаться без навоза.
В ноябре выпал снег, но его скоро смыли дожди, проглянуло солнце, и снова зазеленели луга на Спилекке. Если днем пригревало, тогда над пашней курился парок от тающего инея. Война пригнала всех эмигрантов домой, в поле теперь работало много мужчин, поднимавших целину вдоль горных потоков. Вырубив заросли можжевельника и барбариса, они принимались мотыжить участок — в одну кучу складывали дерн и корневища, в другую чернозем, а в третью камни. Булыжниками что покрупнее надо было затем обнести все поле, а в образовавшееся ложе ровным слоем насыпать камней помельче, поверху разбросать речную гальку и уже на эту подстилку уложить чернозем; вслед за этим приступали к выжиганию — по чернозему раскладывали дерн, корневища, ветки и поджигали; когда все выгорит, получается отличное удобрение. Подготовленная таким образом земля года два–три дает обильные урожаи, но превратить в поле несколько десятин целины можно было только неделями упорного труда.
С тех пор как Тёнле перестал ходить на заработки через границу, весной он обычно носил навоз на поле. Однако весной 1915 года у него уже не хватало силы не то что дотащить, а даже поднять полную корзину. Разве что иногда, возвращаясь с пастбища, дотянет кое–как до дома вязанку хвороста — очаг на кухне прожорливый, дрова мгновенно прогорают. Больше всего Тёнле любил сидеть на лугу и наблюдать за овцами: он знал их всех наперечет, различал их по окраске, по голосу, а ведь со стороны казалось, будто все они одинаковые. Тёнле знал повадки каждой: за какой нужен глаз да глаз, потому что норовит уйти от стада, какая жадна до молодой росистой травки, и у нее может раздуть брюхо, какая все время лезет под сиську к матери, хотя ее уже несколько месяцев как отлучили, а какая дольше всех пережевывает жвачку. Старый черный пес понимал Тёнле без слов, достаточно взгляда, и он сразу чует, что нужно.
После обеда к Тёнле приходили внуки, и разговор у них был, хотя и немногословный, зато такой простой и ясный, что молчание служило естественным продолжением мыслей, связанных со сменой времен года, работой, жизнью леса, охотой, уходом за скотиной.
Но однажды, придя из школы, внук рассказал Тёнле, что учительница Аугуста объясняла на уроке, будто скоро Италия будет воевать с Австро — Венгрией за свободу Тренто и Триеста. Она даже принесла в класс газету «Коррьере делла сера», где напечатано, что великий поэт Габриэле Д’Аннунцио произнес речь на том самом месте, откуда Гарибальди отправился в поход на Сицилию, и что в больших городах все давно хотят войны.
Очень красивая выдалась весна 1915 года в наших краях: под мартовскими дождями снег моментально сошел, и казалось, что на этот раз зазывание весны колокольчиками и кострами на вершинах Спилекке и Моора разбудило природу раньше обычного: не успел разбежаться тысячей ручейков и растаять снег, как луга уже надели наряд из белых крокусов и тотчас над ними загудели пчелы, в середине апреля зацвела лиственница и затоковали глухари, буковый орех уже в первые дни мая покрылся свежей листвой, заблестевшей на фоне темных елей; вишневое деревце сияло, словно заколка в девичьей косе, парило над домом цветущим облаком: лепестки облетали с еще голых веток и, кружась, опускались на соломенную крышу, которая, чудилось, тоже вот–вот зацветет. Как обычно, кукушка оповестила округу о своем прилете в день святого Марка: непоседа кочевала из одного леса в другой и без конца твердила свой припев. Иногда она так близко подлетала к домам, что можно было подумать — заманивает кого–то в лес. Прошли обильные дожди, затем установилась необыкновенно жаркая погода, и на лугах поднялись пышные сочные травы.