Уже вечер, а мы по–прежнему бредем по степи. На пути мы видим итальянских солдат, неподвижно, рядком лежащих в снегу. По цвету батальонных значков и по номерам я понял, что это солдаты горносаперных частей дивизии «Кунэенсе». Дорога тяжелая, скользкая; лед, отполированный ветром, слепит глаза. Я нес пулемет «бреда», поскользнулся, упал. Поднялся, прошел немного и снова упал. Сколько раз это повторялось! Рота сомкнула ряды и прибавила шагу. Майор Бракки молча шел рядом, то и дело поглядывая на меня. Стемнело, я все падал и снова вставал. Потом отстал от головной группы, и Бракки попытался меня подбодрить:
— Держись, скоро дойдем до места.
Но сколько еще шагать? Теперь наш генерал тоже ехал с нами. Он обогнал нас на немецком броневике, остановился, оглядел нас и сказал:
— Молодцы, ребятки. — Мы проходили мимо, а он стоял и смотрел. Потом снова догнал нас и пошел вместе с нами, в колонне. Громко сказал, обращаясь ко всем: — Еще несколько часов ходьбы, и мы вырвемся из окружения. Совсем недалеко отсюда немецкий опорный пункт.
Один из моих товарищей наконец взял у меня и понес станковый пулемет. Мы изменили направление. Офицеры помрачнели, они говорят о том, что между нами и немецким опорным пунктом вклинилась русская часть.
До деревни мы добрались уже глубокой ночью. Мы выбились из сил, окоченели и совсем пали духом от голода и усталости. Ботинки звенят на ветру, как стекло. Даже письма в карманах шинели, которые мы не можем отправить, стали тяжелой ношей, «Вперед, ребятки, держитесь». Поленты бы нам и молока в теплой кухне. «Мы домой вернемся?» Вперед, держитесь… И мы валимся на землю. Но вот она, деревня, дотащились наконец.
Немецкие танки остановились у первых изб, мы направились к последним. Избы пусты, в деревне — никого. Двери на замках. Приходится сбивать. Печь в избе, куда мы вошли, еще горячая, но хозяев нет. Сама изба чистая, теплая. Перед иконами еще горит лампадка, на окнах занавески, на стенах фотографии.
Кто–то принес дрова, кто–то — солому. Рядом в хлеву стояли две овцы и свинья. Овец мы отдали другим взводам, а сами закололи свинью.
Нам прислали нового командира взвода, о нем идет дурная слава. Он влетел в избу, встал посреди комнаты, засунув руки в карманы, и принялся командовать. Солому надо стелить аккуратно, одеяла подровнять и подогнуть, пол подмести, а свинью приготовить так, как он укажет. Он высокий, сухопарый, глаза злые. Только и делал, что приказывал. Но мои товарищи оказались умнее его, ничего не отвечали, не перечили и продолжали делать все так, как привыкли. «Утром схожу к капитану, а если это не поможет, к майору и к полковнику, — решил я. — Такой командир нам не нужен. Я и сам вполне справляюсь. А если нет, пусть пришлют такого офицера, как Мошиони или Ченчи».
Я узнал, что Рино в соседней избе, и пошел его позвать. Мне хотелось, чтобы этой ночью мы были вместе. Потом я поджарил на углях кусок свинины, и мы, усевшись на соломе, живо его умяли. Легли спать, накрывшись одеялами и шинелями. Мы согревали друг друга дыханием, а время от времени, приоткрыв глаза, глядели друг на друга. От воспоминаний в горле ком. Мне хотелось поболтать с ним о нашем селении, о родных, о друзьях, о девушках, о наших горах. Помнишь, Рино, как учитель французского говорил нам: «От больного яблока может подгнить и хорошее, но здоровое яблоко не вылечит гнилого». Гнилым яблоком был я, а хорошим — ты. Ведь я всегда получал единицы и двойки. Помнишь, Рино? Мне столько хотелось бы сказать, а я даже не в силах пожелать тебе спокойной ночи. Наши товарищи уже спят, а мы нет. Вокруг нас расстилается голая степь, а над избой светят такие же звезды, как над нашим домом. Наконец мы засыпаем.
Утром я пошел к капитану, чтобы выяснить, что будет с нашим взводом. Капитан поговорил с майором, и нового офицера от нас убрали. Больше я его не видел. Быть может, он отправился разыгрывать из себя героя перед отставшими от своих частей безоружными солдатами. Отныне и до самого конца взводом буду командовать я. Двадцать уцелевших солдат довольны, я тоже. А больше всех — Антонелли.
Яркое солнце в безоблачном небе согревает наши окоченевшие ноги: бесконечный марш продолжается. Какой сегодня день? Где мы находимся? Нет ни чисел, ни названий. Есть лишь мы и наши шаги по снегу.
Проходя через деревню, видим у дверей трупы. Трупы детей и женщин. Похоже, их убили во сне, потому что они в одних рубашках. Голые ноги и руки кажутся лилиями на алтаре. На снегу лежит нагая женщина, она белее снега, а снег вокруг нее красный. Я не могу на них смотреть, но вижу не глядя. Молодая девушка лежит, раскинув руки, и на лицо ее наброшено белое полотно. Кто это сделал? За что с ними так жестоко расправились? Мы продолжаем бесконечный марш.
Проходим через узкую пустынную лощину. Я иду по ней, а на душе тревога. Поскорей бы уж пройти, а то я вот–вот задохнусь. Со страхом озираюсь вокруг. Вот сейчас покажутся башни русских танков, откроют огонь пулеметы. Но мы минуем и эту лощину.
У меня сосет под ложечкой. Когда я ел последний раз? Не помню. По обе стороны дороги в нескольких километрах друг от друга — две деревни. Там наверняка можно раздобыть что–нибудь съестное. От колонны отделяются небольшие группы, идут на поиски еды. Напрасно офицеры кричат, что в деревнях могут быть партизаны или русские разведчики. Солдаты моего взвода тоже отправляются добывать провиант. У колодца мы останавливаемся на короткий привал — попить воды, а потом я заглядываю в ближнюю избу. Но она одна из самых больших и крепких, потому в ней уже побывали многие. Нахожу лишь связку сушеных яблок, из которых русские варят компот.
Мы всё идем, и вот наступает ночь. Холодно, холоднее, чем обычно, — градусов сорок мороза. Дыхание застывает на бороде и усах; натянув одеяло на голову, мы шагаем в полном молчании. Останавливаемся — вокруг степь. Ни деревьев, ни домов, только снег, звезды и мы. Я валюсь на снег. А может, это даже и не снег. Закрываю глаза и погружаюсь в пустоту: то ли плыву навстречу смерти, то ли сплю, окутанный белым облаком. Но кто меня тормошит? Оставьте меня в покое.
— Ригони! Ригони! Ригони! Вставай. Колонна уже ушла. Проснись, Ригони!
Это меня зовет дрожащим голосом лейтенант Мошиони; открыв глаза, вижу, что он склонился надо мной. Пару раз встряхивает меня, и теперь я ясно различаю его лицо: два уставившихся на меня темных глаза, жесткая, в белом инее борода, на голове одеяло.
— На, возьми, Ригони, — говорит он и протягивает мне две маленькие таблетки. — Проглоти их, очнись и пошли.
Я поднимаюсь, иду дальше вместе с ним, и вскоре мы нагоняем роту. Теперь я отчетливо понял, что произошло… Но сколько наших рухнули на снег и больше уже не поднялись? Ченчи и Мошиони сажают меня на лошадь. Но ехать еще хуже, чем идти, — того и гляди, замерзнешь. Я слезаю с лошади и снова иду вперед. Ченчи дает мне сигарету, мы закуриваем.
— Ну, Ригони, чего бы ты хотел сейчас?
Я улыбаюсь, и они тоже улыбаются. Ответ они знают заранее, ведь я уже не раз говорил о своей мечте.
— Войти в один из домов, похожий на наши, раздеться, снять ботинки, подсумок, стянуть одеяло с головы, помыться, а потом надеть чистую льняную рубаху, выпить чашку кофе с молоком и завалиться на кровать — настоящую, с матрасами и простынями, — уснуть и спать, спать, спать. Притом кровать должна быть большущей, а комната теплой. А проснувшись, услышать звон колоколов и сесть за стол, полный всякой снеди: спагетти, вино, вишни, финики, виноград, — и снова лечь спать и заснуть под чудесную музыку.
Ченчи смеется, Антонелли смеется, все мои товарищи смеются.
— И все–таки, если вернусь, так и будет, — говорит Ченчи. — А потом проведу месяц на берегу моря, буду лежать голый на песке, один под палящим солнцем.
А пока мы шагаем, и Ченчи видит синее море, а я — настоящую кровать. Но Мошиони — человек серьезный и самый рассудительный из нас — твердо ступает по дороге и видит степь, альпийских стрелков, снег. Внизу забрезжил огонек. Это не голубое море и не настоящая кровать, а лишь деревня.