Такая интерпретация подкреплена в более свежем исследовании Ж. Дюби. Согласно ему, утонченная любовь, которую называли «куртуазной», выводит на сцену женщину, «осажденную» юношей, который притворяется побежденным и униженным, чтобы завоевать ее. В большинстве случаев эта женщина оказывается супругой его сеньора. Сеньор, в свою очередь, решает использовать ее в качестве «приманки». Дама подвергает юношу испытанию, требуя от него показать, на что он способен. В силу взаимности (ибо в обществе того времени любой дар требовал ответного дара) и преданного служения она, наконец, решает отдаться своему возлюбленному, но не сразу, а «поэтапно». Итак, куртуазная любовь не имеет ничего общего с любовью платонической — это игра, лидерами которой становятся мужчины. Ее новшествами можно считать ожидание, мастерство «игрока» и «одомашнивание» удовольствия. Удовольствие мужчины[712] теперь заключается не в его утолении, а в его ожидании, и достигает кульминационной точки в самом влечении[713].
Эти поэмы и романы, справедливо замечает Ж. Дюби, предназначены для людей, находящихся при дворе, особенно при дворе Плантагенета, в образованной среде, знающей и почитающей Овидия. Речь идет о литературе, уводящей от действительности, поэтому историк не должен обманываться, считая, что эти документы напрямую освещают о реалии жизни той эпохи. В этом, на мой взгляд, слабая сторона аргументации автора. Действительно, если литература хоть сколько-нибудь отражала действительность, зачем сеньоры принимали такой образец поведения? Ведь он представлял для них большой риск, поскольку дамы, становившиеся объектом любви и попадавшие по воле своих супругов в столь опасную ситуацию, были их женами. В противном случае, если эта идеологическая модель не имела никаких связей с действительностью, какую пользу она приносила сеньорам и только им? Эти поэмы, говорит Ж. Дюби, воспевают не женщину, а образ, сотворенный мужчинами. Но насколько соответствует характеру мужчины того времени образ, в угоду которому он должен оказаться на положении слуги, покорного воле дамы, чьим желанием будет либо даровать ему милость, либо ответить отказом? Нет ли в этой новой концепции любви следов женского или феминизирующего влияния, как полагает автор?
Кроме того, признает Ж. Дюби, эти произведения пользовались огромным успехом, а следовательно, сумели хоть в чем-то изменить нравы аудитории. Следует спросить себя (и это важно прежде всего для историка), почему эта куртуазная модель была превознесена, почему она вышла на первый план и получила признание. По справедливому мнению автора, это произошло под влиянием придворной среды, в которой уже оформились идеи fin’amors: занимаясь ею, доказывая свое умение покорить женщину не силой, но словом или физической лаской, человек двора отделял себя от «виллана», уподобленного грубому животному. Куртуазное поведение являлось в первую очередь отличительным критерием в рядах мужского общества: речь шла о том, чтобы изменить свое поведение не в отношении женщины в целом, а в отношении определенных дам — придворных, аристократических.
Более того, куртуазная любовь, как полагает Э. Келер, могла быть изобретением клириков, испытывавших еще большее чувство неудовлетворенности, нежели «юноши» или трубадуры родом из мелкой знати. Проблема у этих двух социальных групп одна и та же: и те и другие лишены возможности жениться в силу церковных и социальных законов… но любовь — это иное дело! Этим запретным плодом духовенство отнюдь не брезгует! Запрет ничего не даст: лучше обойти его под видом куртуазности. К тому же, добавляет автор, рыцарское воспитание в мужской среде способствовало расцвету гомосексуальных наклонностей и культивировало образ недоступной, таинственной, обольстительной, запретной и беспокоящей воображение женщины, над которой рыцари всеми силами старались восторжествовать, прибегнув к бахвальству[714]. Идеализировать свое влечение, сублимировать его в невыразимое наслаждение, «joy», было более изящным, более искусным способом преодолеть чувство тревоги и беспокойства, вызванное дестабилизирующим открытием своего «сексуального тупика», и постичь «непостижимую тайну наслаждения женщиной».
Тонкие замечания Ж. Дюби возвращают нас в область реалий, в область социального брака, не принимавшего любовь в расчет, что, вероятно, способствовало отводу любовной энергии в «иное русло». Тем более что в XII в. рыцарями в большинстве своем были неженатые юноши, достигшие совершеннолетия и испытывающие чувство сексуальной либо эмоциональной неудовлетворенности: «Слава доставалась умелым и находчивым, тем, кому удавалось обольстить жену брата, дяди или сеньора, не считаясь с наивысшей опасностью». Вот где, на мой взгляд, таится уязвимое место гипотезы: ибо, несмотря на усилия автора уменьшить этот аспект, куртуазная любовь очень часто все же оказывается прелюбодейной, и этот факт явно противоречит интерпретации.
Двор, орган социального регулирования и контроля, на котором крупные сеньоры собирали неженатых мужчин, дабы «умерить их непоседливость», равным образом оказывался «привилегированным местом охоты на знатных женщин». Легко можно было бы предположить, что куртуазная литература, если она находилась под контролем сеньоров и была ими инициирована, создавала или использовала этот «педагогический образец любовного поведения», применяя его к «женщинам на выданье», к девушкам из знатных семейств этого двора. Своими кодексами и правилами такая педагогика в рамках военной аристократии устанавливала границы ущерба, причиняемого неудержимым сексуальным распутством. Однако в таком случае не совсем понятно, почему этот куртуазный обычай применялся главным образом к дамам, к супругам сеньоров, и почему последние с легким сердцем принимали эту игру, ставя своих жен «в игровое положение добычи, которую надо завоевать». Дама, добавляет Ж. Дюби, руководила «состязаниями», сталкивавшими между собой всех придворных холостых мужчин и не имевших надежды завоевать любовь хозяина. Но тогда непонятно, почему это состязание, предназначенное для того, чтобы добиться от сеньора жены и владений — путем брака с девушкой его двора, обязательно должно было включать эмоциональное, чувственное или даже сексуальное покорение его супруги. Утверждение Ж. Дюби о том, что в данном случае, как и в случае поклонения Деве Марии, любовь молодых людей «дала бы рикошет» от женщины-посредницы к сеньору, кажется мне более фигурой речи и уступкой моде, чем рациональным объяснением[715].
Тем более что, сопоставляя турнир и куртуазные любовные игры, автор подчеркивает, что куртуазность — это обучение мастерству, не имеющее ничего общего с платонической любовью: возлюбленный должен контролировать свои чувства (точнее, свои импульсы) и не прибегать к грубому захвату, похищению или насилию. Он должен предпочесть всему этому этапы, определенные двором и предназначенные для того, чтобы завоевывать женщин из хорошего общества. Это игра, исход которой, утверждает Ж. Дюби, неизбежен: рыцаря подвергнут испытанию, как на турнире (кстати, Церковь осуждала и турниры за их аморальность). Он обязательно встретит сопротивление со стороны своей «партнерши» — следовательно, женщина занимает в этой «игре» господствующую позицию, выходя за привычные рамки инертного и покорного поведения для того, чтобы сыграть свою роль «приманки» и воздать должное победителю. Однако победа эта в некотором роде «запрограмированна». Женщина в конце концов «учтиво» поддается. «Вступив в эту игру, она не может ни настойчиво уклоняться, ни отдаться слишком быстро, в противном случае ее больше не будут считать «куртуазной», ее сместит и исключит из придворного окружения приговор других женщин, ее соперниц, которые не бросят на нее взгляда»[716]. Таким образом, куртуазная любовь могла служить уроком и женщинам. Непонятно только, почему эта идеология была принята сеньорами — выгодная для женщин и девушек их двора, она прежде всего подвергала опасности целомудрие их собственных жен, особенно в то время, когда принцип наследования титулов и званий требовал строгого надзора за женским поведением.