Литмир - Электронная Библиотека

Он прямо лицом ткнулся в металлическую сетку, из которой старатели сделали загон для двух беспризорных медвежат: медведицу убили, а они шлялись вокруг полигона, ревели, мешали работать. Потом артельщики ушли, медвежат выпустили в тайгу, а сетку снять не потрудились.

Агей выругался, вытер шапкой ободранный нос и щеку и двинулся дальше. Он шел еще долго, всю ночь. Вспотела под тяжелым рюкзаком и карабином спина, соленые капли стекали по воспаленному лицу, привлекая кровопийцев комаров.

Когда стала сползать с вершин сопок черно-синяя предутренняя мгла, Агей спустился в широкую долину, поросшую густой зеленой травой. Остановился у небольшого ручья, отер лицо рукавом. "Ну все. Перейду долину, одолею вон ту сопку, а там начнутся мои приметы: шаман-дерево, могила, валуны, сгоревший лес…"

Облизал сухие губы и пошел еще решительнее. Скрипели под ногами хрупкие, черно-фиолетовые ирисы, взлетали испуганные птицы. Он шел все быстрее и быстрее, будто каждый шаг приближал его к спасению. Разогревшись от ходьбы, перестала болеть рука, пропала усталость, и уже не так резал плечи рюкзак. А впереди над сопками огненным столбом вставало солнце, окрашивая небо багровым, оранжевым, розовым, палевым, синим, чернильным и фиолетовым цветами.

Агей пересек долину и теперь, задыхаясь, карабкался на каменистую сопку. "Юрк, юрк-юрк", — кричали испуганные полосатые бурундучки и шарахались из-под ног, мелькая своими арестантскими шкурками.

Опираясь на карабин и не замечая, что ствол забивается песком, Агей хватался за камни. Они сползали вниз, а он, потный и дрожащий, упрямо поднимался все выше и выше. И когда уже поднялся на самый верх, не успокоился, а тотчас побежал вниз, вспахивая каблуками густой песок и спотыкаясь. Спешил туда, где на склоне среди ярко-зеленых сосен с розовыми стволами стояло черное шаман-дерево, трепеща на ветру среди многочисленных разноцветных ленточек и его зеленым лоскутком в клеточку.

Сердце выскакивало из груди, дышать было нечем. Агей запнулся о камень… И вдруг небо с его яркими красками перевернулось, а сопка и сосны взлетели вверх…

Агей еще не понял, что произошло, и хотел было вскочить, но в глазах стало темнеть, будто их накрыли черной мелкой сеткой: ничего не видно, только солнце мутным пятном. И в ушах звенит колокольчик, и тошнота у самого горла… Агей упал навзничь, и некоторое время находился в шоке, ничего не чувствуя. Но постепенно в глазах его посветлело, и стало видно уже ветки деревьев. Только в ноге, немного выше щиколотки, ощущалась острая пульсирующая боль, и неудобно было лежать.

Агей с трудом сел и снял с себя рюкзак, заскрипев зубами от боли. Потом долго крепился, удерживая слезы, и потихоньку, на боку, пополз к шаман-дереву.

Привалившись спиной к стволу, он достал складной нож, разрезал сапог и набухшую от крови штанину и опять чуть не потерял сознание. Сбоку, на ладонь выше щиколотки, прорвав мясо и кожу, торчала острая розовая косточка. Закусив нижнюю губу, Агей потрогал эту обнаженную кость, вытер пальцем кровь вокруг ранки и, не в силах больше сдерживать себя, заплакал навзрыд.

Спустя некоторое время он сидел спокойный и равнодушно глядел в одну точку прямо перед собой, а ветер трепал его пепельную, мягкую челочку. Потом Агей перевел взгляд вверх и сквозь ветки мертвого шаман-дерева увидел, что по небу плывут легкие редкие облака. Ветер был восточный и гнал их на запад.

Текусья

Долгой заполярной ночью на меня наваливается беспричинная тоска. Я хорошо знаю ее приступы, и еще до того, как она сыпанет горячих угольев в мою грудь, пытаюсь найти себе дело, которое сможет ее отогнать. Я хожу по комнате, смотрю на полки с книгами, но любимые писатели отворачиваются от меня. Я пытаюсь сделать сыну скамеечку, но гвозди и молоток валятся из рук. Даже завязанные в черном замшевом мешочке старинные монеты, моя давняя исступленная страсть, кажутся теперь скучными и никчемными. И вдруг будто кто тихонько шепнул мне на ухо: "Текусья!.."

Текусья… Конечно, Текусья! Я надеваю унты, теплый полушубок и иду в соседний дом, к брату. Мой младший брат ничего не спрашивает, ему ничего не надо объяснять. Он протягивает мне ключи от машины, от своего старенького "рыдвана".

Вечер стоит морозный, ледяной, чуть припудренный легкой поземкой. На углах крыш курится снежок, крутятся маленькие белые воронки. В проходе между сараями прозрачным рукавом машет начинающаяся метель. Из гаража выезжаю не сразу, грею мотор.

Уже за поселком резко кручу руль, и машина напористо забирает вправо, на зеленоватый лед Печоры. Уже на льду топлю педаль газа и потихонечку разгоняю машину. Она летит так, будто под колесами идеальная трасса. И только изредка встречающиеся наносы бросают машину из стороны в сторону. Боковой ветер наискось царапает ветровое стекло трассирующими искрами снега. Это от отчаяния и злости тоска лупит по мне из снежных своих пулеметов. Она видит, что я ухожу от нее, медленно, но отрываюсь от ее погони…

Вчера по этой ледяной и пустынной дороге мы ехали вдвоем с братом, и вокруг было так же безжизненно и просторно. Угрюмая и безмолвная, леденящая душу тундра лежала вокруг. Ни огонька вокруг, мрак повсюду. И только машина, устремляясь вперед, распарывала тьму двумя желтыми лезвиями.

Уже подъезжая к деревне, мы влетели в черную полоску воды между берегом и треснувшим от мороза льдом. Провалившись по брюхо, машина бессильно рычала и захлебывалась. Пришлось выползать и толкать ее к черным бревенчатым избам, прокаленным северными ветрами — хиусом и шелоником.

В какую дверь постучаться? Пока думали, намокшие на нас унты и штаны окаменели. Сорок три градуса вмиг сцементировали их.

Постучали в один дом:

— Пустите, хозяева, обогреться. А то еще чуть-чуть — и помрем.

Вышел мальчишка, с интересом осмотрел нас, штаны наши ледяные потрогал, сказал восхищенно:

— Как нельмы мороженые, — потом махнул рукой: — К Текусье ступайте. Там всегда всех принимают. Вон евонный дом…

— Двоешник ты — евонный, — сказал мальчишке мой брат. — Никакого сочувствия к людям.

И гремя на ветру штанами, мы поплелись к дому, "где всегда всех принимают".

От вчерашней выдавленной воды сегодня нет и следа, мороз превратил ее в ледяные легкие торосы. Я правлю сразу к дому Текусьи. Машина, переваливаясь на ухабах, пробирается по берегу и, уткнувшись в сугроб рядом с крыльцом, замирает.

— Вот вовремя, — радуется мне Текусья, будто мы с ней знакомы тысячу лет, а не встретились впервые только вчера. — А я дак на стол собираю. Раздевайтесь, кушать будем. — И сама уже гремит чугунками у печки, и улыбается, и тараторит без конца.

Волосы у Текусьи черные, гладкие, носит она их на пробор. Нос широкий, без переносицы. Губы толстые, крупные. Над ними — черные пушистые усики. Но все это не портит Текусью, потому что главное на лице Текусьи глаза — необычные, неправдоподобно огромные, какие-то лимурьи глаза. Глубокие, как озера, они постоянно полны радости, синего счастливого света. Поглядишь в них — и нипочем не скажешь, что у Текусьи за плечами все шесть десятков.

Текусья ставит на стол железные чашки с наваленной с верхом натушенной большими кусками олениной. Крупно режет прямо на столе ледяной, еще дымящийся с мороза семужий бок. Чистит несколько твердых зеленоватых луковиц, насыпает по кружкам бруснику и морошку. Выставляет две граненые копеечные рюмки. А ее глаза смеются.

— Текусья ты почему всегда веселая?

— А чего мне не веселиться — у меня жизнь счастливая. Муж хороший был. Жалко, помер рано. Сорока семи еще не было. А жили мы хорошо. Ванька уже службу отслужил, а мы с мужем все целовались. Это в сорок-то семь лет! Нет, я счастливая…

Она наливает в свою рюмку холодного чая, разбавив его каплей водки, а мне льет до краев розоватого брусничного сока — знает, что за рулем.

— Ну, на здоровье, — говорит Текусья.

Мы чокаемся и выпиваем, закусывая мороженой семгой.

18
{"b":"543570","o":1}