Сан Саныч осторожно постукал ее ладонью по спине.
— Ничего-ничего, — попыталась сквозь слезы улыбнуться Полина, — ничего-ничего…
Веселость из нее улетучилась, стало тоскливо и холодно. Но надо было как-то поддерживать компанию, и поэтому она спросила:
— А вы что же, в Москву по работе ездили или как?
— Или как, — ответил он. — Я к дочке, к Маше, ездил, она у меня студентка.
— Ой, а у меня дочку тоже Машей зовут, а младшую Полиной. Муж ее так назвал в честь меня. Знаете, какой у меня муж был?..
Она помолчала немного и вдруг заплакала, отвернувшись к окну, за которым мелькала реденькая посадка.
— Не плачьте, — тронул ее за плечо Сан Саныч. — Мы так хорошо сидели, и вот теперь — слезы… Не надо, не плачьте!
— А я и не плачу, — улыбнулась Полина, продолжая плакать. — Может быть, вы и хороший, только ничего у нас с вами не получится. Не могу я себя пересилить, не могу…
Последнее «не могу» она произнесла виновато, почти шепотом.
— Ну что вы, что вы! О чем вы говорите, разве я чем обидел вас? Я же все понимаю. Может быть, мне уйти?
— О, господи, да причем здесь вы? Причем? Вы как-то странно говорите всё. Вы тут ни при чем.
— А кто же тогда причем?
— Никто, наверное… У меня, Сан Саныч, муж умер… Жили-жили — и вдруг нет его.
Полина плакала и говорила, плакала и говорила — о том, как они с Тихоном познакомились, как поженились, как он по роддомовской пожарной лестнице забирался на второй этаж, чтобы через окно посмотреть на розовую крошечную Машу, и как потом в конце мая у них вдруг запел чайник…
Когда она выговорилась, ей стало легче. Вот только слезы бежали и бежали из глаз, так что носовой платок стал совсем мокрым.
— Оно и лучше, — сказал Сан Саныч. — В смысле, лучше не то, что у вас горе, а то, что… Запутался я совсем, но я хочу сказать, что с меня будто камень упал.
— О чем вы?
— Оно и впрямь лучше, что вы такая. Вы думаете, я не догадался, что меня не чай пить зовут, а с женщиной знакомить, чтобы было потом с кем скуку вечерами обманывать… И вот ведут тебя, как бычка на веревочке, знакомиться, и ты идешь, хоть и не очень-то хорошо у тебя на душе, и кажется, будто весь поезд видит, для чего тебя ведут, а идешь… Видно, страх одиночества сильнее боязни всякого позора. Вы меня простите, что я слова вам такие говорю… Вы хорошая, чистая… А меня уже не первый раз так сводят, да вот ничего не получается. Знаю, что всего-то и надо зажмуриться в душе да сказать какую-нибудь пошлость… Но не получаются у меня романы. Не получился и с вами, бог миловал. И не надо: нельзя себя и их обижать, тех, кто верен был тебе до последнего вздоха. Наверное, старомодно это все нынче, но что делать…
Он достал из бокового кармана фотокарточку и протянул ее Полине.
— Вот…
На качели, вцепившись в тоненькие подлокотники, смеялась и летела к небу молодая женщина. Ветер трепал ее смоляные волосы.
— Кто это? — спросила Полина.
— Космос покоряем, — будто не слыша вопроса, продолжал говорить свое Сан Саныч, — а на земле разобраться не можем. Рак какой-то одолеть не умеем… Спиной. Об угол стола. Нечаянно. И все. Шишка вздулась какая-то — и все, и нет человека.
— Это ваша жена? — снова спросила Полина.
— Это моя Лида, — ответил и отвернулся к окну Сан Саныч.
Полина нерешительно протянула руку и, жалея, будто маленького, погладила его по голове. И это легкое прикосновение женской руки окончательно разжалобило его: вон и веки покраснели, и слезы стоят, уже готовые пролиться.
— Ну что вы?.. — попыталась утешить его Полина, чувствуя, что и у нее слезы покатились по щекам.
Сан Саныч первым прервал затянувшееся молчание:
— Странно все у нас с вами получается, Полина Афанасьевна. Очень странно у нас с вами все получается…
* * *
Через четверть часа Полина сидит одна и, прислонившись к стеклу, смотрит, как плывут за окном в лунном свете пушистые зимние елки, осыпанные мягким снегом.
Мелькнет какой-то полустанок, проплывет одинокий фонарь, и опять лес, лес — черный, таинственный. Полина представляет себя среди этой ночной оглохшей тишины: стоит она на путях и смотрит, как по серебристым рельсам уходит вдаль от нее поезд, мигая красными огнями последнего вагона…
Лучшее время жизни
Олег Иванович, в кедах, в завернутом до колен трико, в майке, весь незагорело-белый, худой, в очках, вначале не слишком уверенно выводил косой полукружья по сочному разнотравью. Но через некоторое время, приспособившись к полированному узловатому древку литовки стал бросать ее все увереннее и увереннее — из-под правой рули влево, полувеером: «И — раз, и — два, и — раз…»
Отряд в подшефный колхоз на заготовку сена формировался в институте проектирования горных машин по принципу добровольности. Шли в него, как правило, пожилые горняки, родившиеся в деревне и теперь истосковавшиеся по сельскому раздолью. А Олега Ивановича Соломина, младшего научного сотрудника, напроситься в косцы заставила нужда: ему надо было решать свои жизненные проблемы, делать выбор либо-либо, а он не знал, на каком либо ему остановиться, мучился от этого и в конце концов дал деру в колхоз. «Впереди месяц времени, можно все обдумать, принять решение», — обнадеживал он себя. Был Олег Иванович человеком неглупым, тридцатидвухлетним, окончившим в Москве горный институт и считавшимся перспективным конструктором. «Вот только характера ему не хватает, — говаривал, когда был жив, отец. — Голова-то золотая, а ноги ватные».
Еще студентом Олег Иванович придумал новую натяжную систему транспортной ленты, по которой уголь из лавы идет на откатку. Сила натяжения увеличивалась при этом почти в полтора раза. Таково было первое патентованное изобретение Олега Соломина. И он легко пошел в гору. Уже на третьем курсе ему предложили после окончания института остаться в аспирантуре. О нем даже появилась статья в журнале «Советский шахтер», которая называлась «Профессия — изобретатель». Тогда же Соломину пришла мысль — заменить угольный комбайн на принципиально новую машину, шнеки которой будут вращаться не параллельно лаве, а навстречу ей. Необходимо было усовершенствовать и сам очистный комплекс, придать ему на грузовом штреке телескопический скребковый конвейер. Все это вместе должно было позволить производить беспрерывную добычу угля, без остановок для зачистки лавы, передвижки конвейеров и подвалки тупиков. Оставалось придумать некоторые детали и можно было садиться за чертежи, расчеты.
«Одному, конечно, придется повозиться, — подумал Соломин, — но надо непременно одному». Засесть за расчеты однако не пришлось. Помешала женитьба. Ее звали Алла, была она моложе Олега на четыре года и красива, как моргучая кукла. Училась Алла в университете на первом курсе истфака, где ее почему-то все звали конфеткой. Папа у «конфетки», между прочим, был директором кирпичного завода где-то под Тулой.
Познакомились они в читальном зале в зимнюю сессию, а на майские праздники уже сыграли свадьбу. Когда молодожены приехали к родителям Олега в районный городок, мама много суетилась и все не знала, куда посадить невестку. И уже за полночь, когда Алла ушла спать, сидя с сыном на кухне, мама сказала:
— Так-то она хорошая, видная… Вот только плохо, что вы в мае женились. Люди говорят, маяться бы не пришлось. Хотя если друг друга уважаете, все нипочем.
И отец, который тут же курил у окна, высказал свое суждение:
— Мужчина не должен быть зависим от жены в деньгах, уме и породой должен быть либо выше, либо ровня. А если этого ничего нет, то характер должен быть как железо. Смотри, малый, тебе жить. Нам-то что?
— Да ты что, отец, — возразила жена. — Алик у нас парень с головой, выучится вот, инженером будет… Почему ж он ей не ровня?
А Олег усмехнулся:
— Смешной ты, пап, со своими старорежимными мерками. Придумал породу какую-то, беднее-богаче… Сейчас — главное суть человека, его талант. Это и порода, и богатство, и счастье.