— Ты что там гудишь, как худая труба? — спрашивает Быков.
— Да я про ром говорю. Вчера заходит ко мне сосед и говорит, в магазин ром арабский привезли, «Негро» называется. Говорит, выпьешь, и клубничкой отрыгивается. Ну, послал я Нинку свою. Принесла. Выпил кружку, посидел-посидел — никакой клубнички. Пошел дверь в сарае починил. Вернулся, допил этот ром и лег спать. Так себе, ни уму, ни сердцу. Клубничка…
— Вот канитель, — возмущается Барышев, — да тебе, медведю, и пульмана мало будет.
И снова мы молча шаркаем своими резиновыми сапогами. Впереди меня идет Алферов, он тоненько запевает:
— Ой, зарница, ты, зарни-и-и-ца…
— Из кустов выползает озорница, — вставляет свое Барышев.
— Тьфу, — плюется Алферов и замолкает. Обиделся.
За мной идет наш моторист Ля, пожилой деревенский мужик, который пришел в шахту большую пенсию зарабатывать. Его я вижу только перед работой на наряде, а в остальное время он сидит на своей откатке и нажимает кнопки. Когда его оформили на участок, Барышев спросил:
— Как же зовут тебя, дядя?
Мужик хитро улыбнулся и сказал:
— На букву «ля» зовут.
— Это как же на «ля»? — удивился Скокунов.
— Ляксей я.
Мы приходим в тихую лаву, и Алферов запускает комбайн. Комбайн упирается, и оба колеса шнеков режут пласт, высекая искры из колчедана. Оскар и Скокунов передвигают гидравлические крепи, которые держат на себе восемьдесят метров глины, известняков, песка, воды и, наконец, земли, на самом верху которой спит изумрудная трава, накрытая снегом.
Я беру лопату и иду вдоль километровой, полной угля ленты, которая, поскрипывая роликами, плывет на откатку. Вообще-то я числюсь в смене электрослесарем, но мне не часто везет: поломки бывают редко. Поэтому я хожу с лопатой, зачищая кучки угля на пересыпах с ленты на ленту. Пока у последнего пересыпа прекидаешь такую «муравьиную кучу», у первого уже выросла новая. И так все время.
Я поднимаю колмышку угля, она сухая, ее тонкие спрессованные пласты легко отделяются один от другого. На этих черных сухих пластинках хорошо видны отпечатки каких-то растений, похожих на водоросли.
Интересно получается. Вот здесь, где сейчас стоит моя нога, были когда-то болота, на которых грелись под солнцем эти растения. Их затянуло илом, песком, миллионы лет они лежали в земле, а теперь я трогаю отпечаток этой веточки. Как странно.
* * *
Лава неожиданно останавливается. Тишина такая, что слышно, как бьется сердце. Я забираю сумку с набором ключей и иду в лаву, но кто-то уже бежит, мне навстречу — кажется, это Алферов.
— Ну, что у вас там? — кричу я.
Но Алферов не похож на себя.
— На запасном Барышева и Оскара завалило, — кричит он. — Через лаву не пролезть. Бежим через откатку!
Мы пригибаемся и бежим по бортовому на откатку. «Как же так? — думаю я, — как же так. Барышев и Оскар? Вот тебе и баночку на плечо и на-гора».
Когда мы выскакиваем на откатку, моторист Ля пугается нас. Алферов не может никак отдышаться, но говорит как можно спокойнее:
— Позвони диспетчеру, скажи, у нас обвал на запасном… Барышев и Оскар… Вызови спасателей…
Моторист Ля бледнеет и хватается за телефон, а мы бежим по сбойке на запасной.
«Скорее, скорее, — думаю я и бегу, — главное, быстрее, они еще живы». Сердце колотится, в сапогах бежать трудно.
— Они ведь еще живы, Семен? — кричу я Алферову.
Он молчит, только свет наших ламп мечется по деревянным стойкам.
Когда мы подбегаем, я вижу, как яростно крепят у самого завала Скокунов и Быков, а Михалыч подтаскивает стойки. Поперечные крепления переломаны, как спички, их огрызки свисают сверху посреди штрека, и оттуда тихо струится песок-плывун. Алферов с ходу хватает лесину, и они вместе с Михалычем тюкают топорами. Я стою обалделый и не знаю, что делать.
«Почему же это так? Почему они не разбирают завал? Почему не спасают Барышева и Оскара? Боятся, что ли, что и нас завалит? Боятся, что песком затянет лаву и комбайн? А Барышев и Оскар вот за этой кучей песка задыхаются».
— Михалыч — кричу я. — Там же Барышев, дядя Ваня!
Я бросаюсь к куче и копаю этот холодный песок руками, он летит в глаза, и я не пойму: то ли я плачу, то ли просто больно глазам.
— Не замай! — кричит Скокунов и отпихивает меня. Но я опять бросаюсь к куче, и песок лезет мне в рукава, под ногти.
— Уйди, — кричит Скокунов и хочет схватить меня за шиворот, но я кидаюсь в сторону, выбиваю стойку, каска соскакивает с головы, и зыбкая лавина рушится на меня. Я хочу вскочить, но мне становится тяжело и холодно. Я хочу закричать, но песок набивается в рот, душит меня, и ничего не слышно…
Высоко летают стрижи… Я бегу по воздуху, вязкому и густому, как мед… Почему-то желтые подсолнухи… Много подсолнухов, которые постепенно раздваиваются и превращаются в оранжевые, красные, багровые…
— Мама! Включи свет! Почему так темно? Мама!!
* * *
Мы лежим в палате. Вернее, лежит Барышев, а мы с Оскаром сидим. Мы играем в шахматы. Барышев весь закован в гипс, и на верхнюю губу его наложен шов с аккуратным узелком.
— Это чтобы я варежкой не щелкал, — говорит Барышев, — вот мне и зашили.
Железные зубы Барышева остались там, в завале. Слова его теперь шипят и свистят. Рядом с Оскаром стоят костыли. У меня сотрясение мозга, и меня тошнит.
— Я не могу больше, меня тошнит, — говорю я Оскару. — Пойду, полежу.
Я ложусь на кровать и закрываю глаза.
Вчера был приемный день, приходили все наши. Скокунов все просил прощения, что тряхнул меня. Теперь я все прекрасно понимаю. Главное после завала — это закрепиться, чтобы лава не пошла гулять дальше.
— Тогда бы нас всех накрыло, — сказал Михалыч.
— Да, тогда бы нам хана, — заверил Барышев.
А Скокунов все свое:
— Ну, а ты, сынок, под горячую руку… Ты уж прости, ты не обижайся, нам никак обижаться нельзя. Нам во как надо, — и опять Скокунов показывает мне свой рыжий кулак. А потом сует промасленный сверток. — Там пирожки с повидлом. Много, двадцать штук.
— Спасибо, Скокунов, — благодарю я.
А тут и Алферов, и Быков, и Михалыч стали совать мне свертки, пакетики, кулечки и банку компота. В палате я открыл этот компот — в бледно-фиолетовой жидкости плавали три сливы, — понюхал и отдал Барышеву.
— Вундербар! — обрадовался Оскар и достал стакан.
А Барышев поморгал глазами и растроганно сказал:
— Это Быков. Хитрый черт!
Потом приходили мои родители. Мать все плакала и просила, чтобы я заканчивал техникум, но в шахту больше ни-ни. Отец стоял и молчал, а когда я вопросительно взглянул на него, подмигнул мне. Мать увидела это и накинулась на него.
— Тебе мало, мало? — плакала она. — Хватит, за тебя всю жизнь дрожала. Сколько ночей глаз не сомкнула! Ты в ночную смену, а я до утра у окна. Спасательную машину увижу — целый день ничего делать не могу.
Раньше отец был напарником Барышева, теперь он инвалид. Это отец посоветовал мне пройти практику на участке, где Барышев, Михалыч, Быков и все-все наши.
Отец приходил каждый день, и в неприемные дни тоже. Помолчит под окном, покурит, помашет рукой и уйдет. А сегодня стоял-стоял и заплакал. Я ему кричу:
— Ты что плачешь?
А он только головой машет — не буду. Я ему опять кричу:
— Не плачь, работать буду — мотоцикл тебе куплю. Будешь с шиком на рыбалку ездить, а велосипед твой выбросим. Честное слово, куплю! Ты же знаешь, сколько шахтеры зарабатывают…
А он и плачет, и улыбается, и мнет пальцами горячий окурок. Красные искры крутятся вокруг него, опускаются на снег и долго не гаснут.
Орлиха
Население этого старинного русского города к концу 1926 года составляло 155 тысяч человек. И казалось, что все 155 тысяч — оружейники, самоварщики, гармонщики, пряничники, металлисты — собирались на воскресные базары. В этой толчее можно было купить все что угодно: старинный самовар с петухами, кусок буженины, ведро угля, пальто с роскошным песцовым воротником, крынку холодного топленого молока или новенький вороненый револьвер с масляными патронами. Тут же приезжие мужики пили спирт-сырец и дрались кнутами. Прибегал молоденький испуганный милиционер, свистел в свой свисток и уводил захмелевших в участок. Зеваки неохотно расходились, ругая милицию. Но некоторые еще задерживались, чтобы обсудить городские новости. Говорили, что по ночам на кладбище творится неладное, что после полуночи покойники нагишом ходят по стенам и пугают запоздалых гуляк. Другие своими глазами видели, как из-под кирпичной стены показывался череп в соломенной шляпе и просил закурить. Третьи говорили, что это просто бандиты грабят прохожих. Да и не только на кладбище творились темные дела. Поэтому, когда в центре города, у стен старинного кремля, было еще полно торговок цветами, влюбленных и желающих посмотреть под открытым небом «фильму», на окраинных улочках запирали двери на все засовы, и не без причины. По ночам раздавались выстрелы, заливались милицейские свистки, и наутро узнавали, что у кого-то опять сорвали двери, обобрали до нитки и были таковы.