Сегодня ночью у Орловых сбили замок с сарая, и полпуда сала, два ведра соленых грибов и мешок яблок исчезли бесследно. Впрочем, это известие мало кого тронуло. Дом у Орловых был крепкий и ладный, а в саду дозревала на зависть всем поздняя антоновка. Только дело было вовсе не в доме и не в холодной вкусной антоновке. Семью Орловых на нашей улице недолюбливали и звали евангелистами. По утрам Орлиха выходила на крыльцо, становилась на колени и, глядя в осеннее небо, шептала что-то губами, потом вскидывала руки вверх и кричала: «Иисус, возьми меня на небо!» — и ее белые длинные волосы страшно шевелились на ветру. И тогда сопливых храбрецов сдувало с забора.
Ходили все Орловы степенно, ни с кем не здоровались. Встречаясь с соседями, смотрели вниз или в сторону. Сам Орлов не просился у Иисуса на небо, но с соседями тоже не знался. Да и редко кто его видел на улице.
Прямо за крыжовником, у забора, был цветник — в нем Орел копался целыми днями. Иногда просто подходил к цветнику, смотрел на сочные яркие цветы, теребил пышную бороду и вздыхал. А цветник переливался оттенками самых удивительных цветов. Багровые, нежно-голубые, розовые, лимонные, пепельные, пронзительно-фиолетовые, сочно-алые, белые, как снег, бледно-зеленые — все эти звезды, шары, бубенчики были волшебной сказкой. И посреди всей этой колышущейся массы возвышались упругие бархатно-черные тюльпаны.
Однажды Орел поймал в цветнике Захарову Гальку. Галька орала благим матом, а Орел одной рукой крепко держал ее за плечо, другой, не торопясь, достал из кармана кривой садовый нож. Мы ахнули и завизжали за забором. Но Орел нарезал букет пионов, отдал их Гальке и, ни слова не говоря, вывел ее за ворота.
У Орловых было две дочери. Старшая — разведенная Евдокия, у которой был розовый и вечно сопливый Родька. И днем и ночью он орал басом: упадет — орет, шмеля увидит — орет, наложит в штаны — орет.
Евдокия — вся в мать, из соседей ни с кем не зналась. А вот младшую Лену любили на нашей улице. Но дома было, по-видимому, наоборот. «Я тебе покажу, блудница! Вот! Вот тебе», — кричала Орлиха и выбрасывала на улицу изорванные книги. Потом Лену запирали на ночь в сарае. Орел стоял рядом, молчал, хмурил сычьи брови и теребил страшную бороду. А книжные страницы вместе с красными кленовыми листьями ветер не спеша заметал в лужи.
Стояла холодная красная осень. Снег выпал ночью, и наутро было странно увидеть, как он лежал вперемешку с травой и листьями. И совсем было странно смотреть на отчаянно свежие и незамерзшие астры за забором у Орловых.
В этот день Лену опять били. Били долго и ожесточеннее обычного. Нет, она не кричала — просто мы видели, как распахнулась дверь и на крыльцо выбежала Лена, а за ней следом Орлиха со скалкой в руках. Скалкой у нас раскатывают тесто на лапшу, поэтому скалки делают тяжелее обычных. Лена, поскользнувшись, упала, но попыталась встать. Тогда Орлиха ударила ее скалкой по голове и потом — еще и еще без разбора — по спине, по худеньким плечикам… Нет, Лена не кричала, она лишь вздрагивала. А Орлиха дышала тяжело и прерывисто, и ветер часто срывал с ее губ белый парок и развевал его словно клочки тумана. Унес Лену в дом сам Орлов.
Вечером, часов уже в одиннадцать, Лена прибежала к нам опухшая, в рваном сарафанчике, босиком. Мама ахнула и бросилась к ней — и вовремя: Лена качнулась и потеряла сознание, потом начала харкать кровью. «Ах, батюшки, что же это только делается? Господи-господи, до чего девку довели. Изверги, а не родители», — причитала мама.
На следующий день Лене стало лучше — вот только болела грудь, и трудно было кашлять. «Тетя Оля, — тихо сказала она, — в комсомол я вступила». И заплакала, уткнувшись маме в передник. «И правильно, правильно, батюшка», — гладила мама Ленины волосы. А волосы у Лены светлые, пушистые, длинные. На всей улице ни у кого не было такой косы, как у Лены. Мама гладила эти мягкие шелковые волосы и говорила: «Оставайся у нас, оставайся, батюшка. Поправишься, а там видно будет. Бог даст».
Лена прожила у нас два дня. Она почти не разговаривала, смотрела в потолок, где скрещивались трещинки, похожие на заячье ухо, и вздыхала. Ушла Лена утром на третий день. Мама и Лидия Филипповна, наша соседка, проводили ее до самых ворот с большим медным кольцом, а я смотрел на них из окна. Лена оглянулась еще раз на маму и Лидию Филипповну и взялась за отполированное руками кольцо — оно два раза глухо бухнуло.
На крыльцо в одной шали вышла Орлиха, за ней — сам Орлов. Но жена что-то сказала ему, и он скрылся за дверью. Орлиха же подошла к воротам, зло глянула в щель и впустила Лену. Я боялся, что ее опять будут бить, и сердечко мое колотилось, как у зайца. Но Орлиха взяла Лену за руку и увела в дом. Потом мама заставила меня целый вечер сидеть у окна и следить — что там у Орловых. Но я так ничего и не увидел, если не считать, что проехал угольщик, маленький такой мужичок, который, сидя на куче угля в своей плетенке, дергал вожжи и кричал: «Вот уголь! Кому уголь?» Да еще ветер колотил замерзшее белье на веревках во дворе напротив.
Больше я Лену не видел — ни на следующий день, ни через неделю, никогда. Напрасно я сидел у окна несколько дней: Лена не появлялась. Иногда выходила Орлиха в сарай, выносила оттуда в железной чашке то капусту, то помидоры. По утрам Евдокия ходила на работу. Шмыгал по двору валенками Орел. А Лены нигде не было видно.
Потом как-то пришла Лидия Филипповна и рассказала, что под чугунным мостом нашли замерзшую девушку лет шестнадцати-семнадцати и что по всем приметам это Леночка Орловых.
Так или иначе мама и Лидия Филипповна собрались и пошли в морг. В морг ходили и многие соседи с нашей улицы, и все узнали Лену. Ходила и Орлиха. Сжав губы, долго смотрела на труп и потом сказала: «Нет, это не моя дочь».
Хоронили Лену всей улицей. Гроб установили на нашем столе. Лена лежала с чуть посиневшими губами, будто она немного озябла. В окостеневших руках, был зажат букетик бумажных цветов. Я закрылся в уборной и плакал, а в дом все приходили и приходили люди с нашей и соседней улиц.
Когда Лену понесли мимо ее дома, вышел только сам Орлов. Он стоял в распахнутых воротах, и сухой холодный снег кружился над его такой же белой головой. Все поворачивались и смотрели на него.
Орлиха так и не показалась. Евдокии тоже не было: она уехала куда-то с Родькой.
Ночью того же дня у Орловых загорелся дом. Ветер яростно лохматил пламя, оно гудело под раскаленной крышей, и треск сухих бревен разносился далеко вокруг.
Мы стояли с мамой у оттаявшего окна. Мама была в одной рубашке до пят, и красноватые блики плясали по этой рубашке. Мама крестилась одной рукой, а другой прижимала меня к себе.
Никто с нашей дружной улицы не попытался помочь Орловым. Дом их, похожий теперь на раскаленную духовку, сначала качнулся влево, потом, будто раздумывая, вправо, замер и… рухнул, подняв громадный сноп искр.
Пожарники приехали под самое утро и залили водой тлеющие головни. Чуть позже прибыла милиция. Человек в меховой куртке и четыре милиционера растащили обгорелые бревна и что-то тщательно измеряли и записывали. Потом человек в меховой куртке зашел к нам и долго расспрашивал маму о наших соседях, время от времени делая записи в небольшой книжечке толстой красивой ручкой. Он сказал, что у двери был обнаружен сильно обгоревший мужской труп, рядом с которым валялся бак из-под керосина и старинная массивная зажигалка. Труп старухи сгорел почти полностью.
Автобиография
Я, Говорухин Сергей Юрьевич, родился или в конце 1954 или в самом начале 1955 года. Точную дату я не знаю, так как в дом малютки я попал в январе 1955 года в возрасте двух-трех недель. Если двух, то, значит, я родился в пятьдесят пятом году, а если трех, то в пятьдесят четвертом. В документах мне записали днем рождения 16 января 1955 года, а я его праздную 1 января, то есть каждый новый год.
В том же 1955 году я был усыновлен Говорухиной Юлией Сергеевной, но ее почти не помню. В 1958 году она умерла, и я попал в Мелиховский детский дом.