Литмир - Электронная Библиотека

А наутро в стойле вдруг завалились все девять лошадей. Дергались в судорогах, пахали копытами землю, с трудом приподнимали умные морды с голубой пеной у рта и жутко, по-человечьи, смотрели большими фиолетовыми зрачками. А дедушка Афоня плакал в саду, обняв зацветающую розовыми бутонами вишню.

Прискакал Рябой и с ним несколько комбедовцев. Бледный трясущийся Агей стоял на крыльце и видел, как Никитка ударил дедушку по лицу.

— Контра! Христа душу! Скот травить? Убью, сука кулацкая! — кричал Рябой и бил, бил дедушку Афоню.

Никто не видел, как из конюшни вышел отец, а когда увидели, было уже поздно: изо всей силы всадил Фрол Афанасьевич гладкие блестящие вилы в хрусткую, обтянутую новеньким кожаном спину Никитки.

Дедушку и отца увезли, а через месяц тайком ночью ушла из дома мать Агея. Так и остались они вдвоем: десятилетний мальчишка и старая бабушка Аня. Но еще долго виделось Агею во сне, как увозят дедушку Афоню и как он кричит ему, своему внуку:

— Запомни все это, Агеюшка, на всю жизнь запомни!

И он запомнил.

Помнил, как потом они ездили с бабушкой в церковь, ставили тоненькие свечки за здравие и во спасение рабов божьих Фрола и Афанасия. Это было тогда же, весной, когда весело за деревней играла жалейка пастуха Сашки, когда в первый раз выгоняли коров на молодую робкую траву, когда хозяйки несильно стегали скотину прутьями вербы и ласково приговаривали:

Верба крест,
Бей до слез.
Вставай раньше,
Беги дальше.

Второй раз ездили в церковь года через четыре. Стояла теплая осень с солнечными мутными днями. По каменным улицам большого города тихо летали умирающие листья. И даже звонки трамваев были плавные и печальные. В горящей свечами церкви бабушка долго молилась, плакала и ставила свечи за упокой рабов божьих Фрола и Афанасия. А при выходе купила какой-то листочек.

Дома она достала из зеленого сундука с фигурными накладами завернутый в белую тряпицу темный серебряный портсигар с красивой лошадиной мордой на крышке и отдала его Агею.

— Ты уж большой, — сказала бабушка. — Это память тебе про дедушку Афоню. — Затем протянула церковный листочек. — А это носи всегда с собой — молитва это. Спаси тебя бог, Агеюшка. Помереть мне скоро.

Через два года бабушка умерла. А Агей купил себе гармошку и вместе с сыном дьяка, рыжим Колькой, гулял по деревне, пил самогонку, дрался и водил девок под стог. Серебряный портсигар он носил в боковом кармане пиджака с церковным листочком, где наверху было жирно напечатано: "Прославление благости Господа ко уповающим на Него. Псалом 90".

III

Война началась для Агея под Ельней.

Эшелон остановился, не доезжая до станции. В августовских сумерках выгрузились прямо в поле и без привалов долго шли длинной растянутой колонной. Где-то далеко гулко, как конь по деревянному настилу, стучал пулемет.

Шли по густой росистой траве, пахнущей анисом и грибами. Шли какими-то оврагами, перелесками, топтали кусты. К рассвету вышли на большое картофельное поле. Их пропустили метров на триста, и тут из березовой туманной рощицы ахнуло, и вокруг закачалась и встала на дыбы от минных разрывов земля.

Сухим треском ударили автоматы. Шум. Рев. Вой. Крики раненых. Мат. Без команды кто-то упал, стал окапываться. А может быть, и была команда — просто Агей не услышал ее. Он тоже упал на землю, саперной лопатой нагреб перед собой кучу густой жирной земли вперемешку с ботвой и резаными клубнями картошки. Вдавился в землю и часа три лежал, не поднимая головы, слышал только, как трепетала от частых разрывов земля. И среди этого ада он горячо шептал спасительные слова молитвы. Верил — если умолкнет хотя бы на мгновение, его убьют.

Их утюжили и ровняли с землей еще долго, несколько часов. Потом приполз комвзвода Маринин. Он за шиворот отдирал от земли Агея, орал в самое ухо, прильнув к нему сухими губами:

— Дура! Стреляй, стреляй, тебе говорят! — и показывал пальцем на рощу.

Потом он отдирал от ботвы и грязи лежащего рядом пожилого сержанта из четвертого взвода и уже не кричал, а слезно молил:

— Стреляй, Татарников, миленький! — и метался от одного бойца к другому, пока его не срезало осколком.

Немцы заставили оставшихся в живых лежать, не поднимая головы, до самого вечера. Вечером огонь ослабел, но не прекратился. Били из пулеметов и автоматов, а когда вспыхивала низкая, неестественно белая ракета, опять рявкали минометы, лопались мины и стонали земля и воздух.

Агей сговорился с сержантом, и, как только стало тихо, они вскочили и кинулись назад, к лесочку. Агей бежал, бросив котелок, винтовку, скатку. Бежал по трудному рыхлому полю, задыхаясь от бега и страха.

Опять вспыхнула ракета, заплясали справа разрывы. Садануло в плечо — Агей споткнулся, потом опять бежал, пока не стеганули по лицу невидимые в темноте ветки. Его неожиданно стошнило, и, мучительно давясь, он долго отдирал клейкую, как резина, слюну. Наконец отполз в сторону и только теперь сообразил, что нет сержанта.

Болело плечо. Хотелось лежать, не шевелясь и не думая… Но он пополз, потом встал и пошел прямиком через кусты, перелески и овраги.

Утром, цепляясь за малиновые ветки и обдирая себе ладони, он поднялся по крутому склону наверх — и сразу увидел немцев. Они шли с засученными рукавами, с автоматами наизготовку и лениво о чем-то говорили, а офицер в круглых тоненьких очках нюхал василек. Агея они не видели. Еще можно было незаметно, тихо спуститься в овраг, упасть, затаиться, но тошнотворно засосало под ложечкой, и он поднял руки и вышел…

Его обыскали, забрали документы и портсигар, в котором лежало "Прославление благости Господа", сложенное вчетверо.

…В лагере военнопленных было около двух тысяч человек. Днем ходили в город, разбирали разбомбленные дома, расчищали от завалов дороги. Как-то двое, совсем молоденькие, безусые ребята-танкисты, ворочая глыбы разрушенного дома, наткнулись на заваленный продмаг. Жадно рвали зубами колбасу, давились. Конвоир заметил, сначала бил по лицу вырванной из рук колбасой, потом прикладом. Вечером в лагере объявили, что провинившиеся за воровство будут расстреляны.

Утром выстроили всех перед бараком и устроили показательный расстрел. Стрелял сам комендант лагеря, молодой и улыбчивый Таубе.

На допрос Агея вызвали только через две недели. В кабинете был Таубе, еще какой-то офицер с крошечным, пуговичным носом и грузная женщина-переводчица, которая все время щурилась сквозь очки. Перед Таубе на столе Агей увидел свои документы и листок с молитвой. Портсигара не было. Ему стали задавать вопросы:

— Ваше имя, фамилия и воинское звание?

— Коммунист? Еврей?

— Номер части?

Он отвечал.

Агей говорил обстоятельно, спокойно. Ему вдруг стало все равно, что с ним сделают.

— Вы верите в бога? — Таубе постучал пальцем по развернутому псалму.

Агей не верил в бога, но, помолчав, тихо ответил:

— Да, я верующий.

И вдруг каким-то не своим, жалким голосом начал рассказывать о своем отце, деде, что у них было двадцать лошадей, что его семью уничтожили красные. Говорил долго, чувствуя отвращение к себе самому, но остановиться уже не мог.

Когда он закончил, с ним заговорил другой офицер. Женщина переводила.

— Господин Клееберг предлагает вам сотрудничать.

— Я согласен.

— Господин Клееберг спрашивает, почему вы так быстро согласились, ведь вы не знаете о характере предлагаемой вам работы?

Он вяло махнул рукой:

— Я все равно согласен.

Его одели, дали паек. Потом он узнал, что на службу к гитлеровцам, кроме него, пошли еще восемь человек, и среди них Ежеленко.

Вечером того же дня господин Клееберг пригласил их всех. Подали шнапс и сосиски в тазу. Клееберг налил себе в синий хрусталь шнапса и торжественно объявил, что отныне они должны молить бога за него, так как он спас их от неминуемой смерти в бараках и что теперь они подчиняются только ему, Клеебергу, руководителю группы тайной полевой полиции ГФП-580.

15
{"b":"543570","o":1}