Сумерки стали обволакивать эту грустную улицу, зажглись слабенькие огоньки коптилок, недалеко послышались голоса, и мы направились в ту сторону.
Тана прошла в дом. Через несколько минут она вышла, сопровождая хрупкую женщину, которая приветствовала нас сложенными вместе и поднятыми вверх ладонями. Этот жест — он называется „анджали“ — у кхмеров выражает приветствие, прощание, благодарность, уважение…
Женщина красива. В чертах ее лица, мягких и приветливых, обаятельно-ласковых, я нахожу сходство со знаменитыми небесными танцовщицами Индры — апсарами, изображениями которых украшены барельефы Ангкора. Только в карих глазах женщины — глубокая печаль, какой я не видел ни у одной из апсар…
Женщину зовут Пирум. Ей двадцать девять лет. Двое детей. Был еще старший мальчик, но он умер от голода в 1977 году. Муж был военным, и его расстреляли вместе с тысячами других солдат и офицеров в мае 75-го. Тогда же семилетнего сына забрали „перевоспитывать трудом“. Мальчик заболел и не мог работать. Тогда ему перестали давать рис. Пирум не пускали к сыну. Она относилась к „третьей категории“: до 1975 года преподавала математику в пномпеньском лицее Декарта.
Пирум плачет. Незаметно вокруг нас собираются люди. Замерла притихшая, нахохлившаяся стайка ребятишек, готовых в любую минуту разбежаться по домам. А мы стоим в окружении женщин разного возраста, и из негромкой речи, из тихих скорбных слов, которые переводит Тана, льются, льются потоки человеческой боли…
Всякий раз, когда я читаю или слышу о том, как пытаются обелить полпотовских преступников, предать забвению их злодеяния, я вспоминаю вечер в „деревне вдов“. Потому что есть преступления, которые простить нельзя. Никогда.
Гадание по каноническим текстам
В кампучийских хрониках первое упоминание о храме Воатнокор относится к X веку. Возможно, именно тогда и были возведены каменные стены из светло-серого песчаника, среди которых укрылась изящная пагода, полыхающая на полуденном солнце глазурью островерхой крыши. Сегодня эти разрушенные, потемневшие от дождей стены стоят осколками седой истории. За ними — строения более поздние, тоже тронутые временем и войнами. Скульптуры демонов-стражников, обезьян-хануманов, погруженного в самосозерцание Будды, священных львов и непременных для кхмерских святынь змей-нагов…
Сняв сандалии, ступаем на мраморные плиты, которыми выложен пол пагоды. От мрамора исходит прохлада. Стен нет, крыша покоится на многочисленных колоннах. Потолок расписан сценами из жизни Будды. На лицах Просветленного и праведников умиротворенность.
Народу в пагоде немного: ребятишки, с интересом разглядывающие росписи, несколько женщин, сидящих вокруг монаха — прэах сонга. Монах гадает по текстам „Трипитаки“ — канонического свода буддийских мифов.
Происходит это следующим образом: сначала прэах То Вил — так зовут монаха — пересказывает содержание одного из деяний или превращений Будды, как они изложены на деревянных табличках „Трипитаки“, а затем толкует их применительно к тем, кто хотел бы узнать о своей судьбе…
Прэаху То Вилу за пятьдесят. Лицо словно высечено из мыльного камня — оно напоминает мне виденные ранее изображения каменных аскетов. Тога у монаха белого цвета, что свидетельствует о важном месте его в иерархии буддийской сангхи — религиозной общины страны.
— „Трипитака“ не могла предвидеть бед, которые обрушились на Кампучию, — рассказывает То Вил. — То, что случилось с нашей страной, не поддается никакому объяснению и никаким сравнениям. При полпотовцах не могло быть и речи о соблюдении буддийских заповедей и канонов, хотя эти убийцы с черными душами официально объявили о свободе вероисповедания. Монахи подвергались гонениям и физическому уничтожению. Нас заставляли снимать тоги, и тех, кто противился, убивали.
То Вил говорит медленно, лицо его бесстрастно, но глаза горят. Я понимаю, что он скрывает гнев. Монах и буддист, он не имеет права гневаться. Но в биографии То Вила есть и такой факт: с 1977 года он врачевал в одном из отрядов повстанцев, делил с ними опасности партизанской жизни, боролся против черных сил зла.
Я спрашиваю То Вила, случается ли огорчать мрачными предсказаниями тех, кто обращается к нему с просьбой погадать?
— Никогда, — улыбается монах. — „Трипитака“ — книга добрая.
Гевея без романтики
Красноватая пыль оседала на капоте и брезентовом верхе „уазика“, забивалась внутрь автомобиля, скрипела на зубах.
Мы съехали с шоссе № 6 на проселочную дорогу, и колеса побежали по тюпским красноземам, иссушенным безжалостным апрельским солнцем. Многие деревья сбросили листву, трава выгорела и пожухла. Зеленых красок почти не было, и, казалось, весь пейзаж выдержан в коричнево-красноватых тонах, как у фламандских живописцев XVI века.
С двух сторон к дороге подступал кустарник саванны, небольшие озерца, поросшие лотосом, манили свежестью зеленых вод, но останавливаться было недосуг.
Март — ещё не самый жаркий месяц в Кампучии. Хотя зной наваливается с раннего утра, и спастись от него невозможно. Это не лучшее время для путешествий, но только сейчас, пока не наступил сезон дождей и не размыло проселочные дороги, можно на машине добраться туда, где основные магистрали — грунтовые дороги.
Плантации возникли на горизонте огромным зеленым массивом. По мере приближения они утрачивали ореол загадочной романтичности, которой веет со страниц романов о „каучуковых страстях“ в Амазонии.
Высаженные в ряды высокие деревья с гладкой корой, со слегка дурманящим запахом образуют густые рощи, в которых царит вечный сумрак. Кроны, необыкновенно густые из-за широких листьев, скрыли небо и раскаленный шар солнца, но спасительной прохлады тенистые кущи не принесли.
Рубашки прилипли к спине, волосы повлажнели от пота. Мы ходили от дерева к дереву, и Суос, сотрудник провинциального народно-революционного комитета, негромким голосом рассказывал о плантациях, их истории, экономическом потенциале, об особенностях сбора латекса, о том, что будет здесь завтра…
Для возрождения плантаций Тюпа нужно многое, и в первую очередь — люди…
На плантациях Тюпа уже трудится большая группа специалистов из Вьетнама. Они изучают возможности возобновления сбора латекса, ремонтируют завод по переработке латекса в сырую резину, намечают новые посадки гевеи.
Дуракам везёт!
Я сижу на высоком берегу Меконга под сенью огромного платана и смотрю на медленные воды великой реки. Снуют узкие рыбачьи сампаны, пироги перевозчиков, плывут кусты и гроздья кувшинок, по широкой песчаной косе бегают мальчишки, кто-то моет низкорослую лошадку, кто-то купается, кто-то спешит на левый берег, кто-то плывет с той стороны на рынок… Обычная будничная жизнь провинции. Обычное деловое утро. Мир кажется вечным и незыблемым, как течение Меконга в канун сезона дождей. Но я знаю, как выстрадана эта будничность, знаю потери этой страны, знаю боль и заботы людей, их проблемы, их стремление к завтрашнему дню, их острую нужду во времени, которого так не хватает, потому что во всем нужно наверстывать отнятые мраком годы…
Нужно поторапливаться и мне. В машине за рулем сидит взволнованный Муй, сзади притихла Тана. Они не торопят меня, мои замечательные кхмерские друзья, но я понимаю нетерпение Муя. Не каждый день в этой стране сын находит мать, а мать обретает сына…»