Но день был выходной. Еще с утра проводил Алибаев жену с сыновьями. Они уехали на дачу, на Океанскую, к тетке. Он был один. Можно было вдосталь повозиться на огороде. В опустевшем доме гулял ветерок. Даже в том, чтобы разогреть себе нехитрый обед, была необычность. Он и возился на огороде, и разогревал обед, и справился с какой-то работой — писал и подсчитывал. День шел не спеша — жаркий приморский день осени. К вечеру, как обычно, полезли туманы, затянуло залив, стал посеивать дождь. Чужой город, ненавистная судьба… он с отвращением глядел из окна на мокрые горы и море, обступившие его жизнь. Не было здесь ни вольного степного ветерка, ни простора, по которому хорошо, до пахучего пота, можно погонять коня. Его сильным ногам остались только эти обломанные тротуары окраины да вместо легкого степного дыхания — сипловатая одышка на подъеме.
В восьмом часу, надев клеенчатый дождевик, Алибаев вышел из дома. Туман и дождевая осыпь как бы обгладывали день. Невесело стояли домики на сопках. Сильно, как всегда в дождь, тянуло отхожим местом. Мостки были мокры. Кореец-извозчик дремал на козлах со своими тусклыми фонариками по бокам, да загулявшие моряки шли с песней напролом. Вскоре Алибаев миновал главные улицы и свернул на крутую боковую уличку. Такие же мокрые мостки отлогими ступенями вели на высоту. Только побольше было здесь железных изукрашенных вывесок с изображенными туфлями, шляпами, бреющимися людьми и гигантскими челюстями: надписями и наглядным изображением обозначало все это корейских, японских сапожников, парикмахеров, шляпочников и зубных врачей. У подъезда с такой же гигантской челюстью на вывеске Алибаев надавил кнопку звонка. Дверь приоткрылась, его впустили. У окна стояло зубоврачебное кресло, лежали необычайные щипчики, стамесочки, пилочки. Посетитель садился перед этим набором, но больше всего действовали подвижные, железные, необычайной ловкости пальцы обладателя врачебного искусства. Впрочем, не одним зубоврачебным искусством обладал маленький подвижной человек. Видимо, давно осел он здесь, на этой чужой земле, освоился, научился свободно говорить по-русски. Только любезная улыбчивость да учтивая привычка втягивать тоненько воздух, необычная его готовная подвижность — все это было еще с того берега, откуда приплыл он сюда. Да еще азиатская непроницаемость в блестящих, живых глазах. Все было до чрезвычайности опрятно в доме. На полу лежали циновки. Аккуратные горшочки с цветами стояли на окнах. И аптекарские флакончики с жидкостями на стеклянной полке были оттерты до блеска и, казалось, хранили ароматы и специи.
— Господин Алибаев, — сказал хозяин, любезно кланяясь. — Я очень рад, господин Алибаев. Как здоровье вашей жены? Ваши дети здоровы?
— Да, мои дети здоровы… только климат… неужели и у вас в Японии такой климат?
— Нет, у нас климат очень хороший… у нас весной и осенью очень хороший климат. У нас только летом немножко душно… европейцам всегда немножко тяжело. А так у нас климат очень хороший.
Хозяин кланялся и присюсюкивал.
Час спустя, так же кланяясь и тоненько втягивая воздух, он проводил его до дверей. Уличка была темна и пуста. Дождь постукивал о дождевик. Алибаев спустился вниз, прошел еще несколько крутых глухих улиц и вышел к вокзалу. С поездом в десять часов возвращалась жена. Вскоре хлынула дачная толпа с охапками цветов и детьми. Все торопились. Солнечный день завершился дождем. Алибаев взял на руки уснувшего младшего сына и понес его впереди. Жена вела старшего за руку. В темноте и ненастье лежала знакомая улица.
Он был весь в испарине под клеенчатым душным плащом. Как компресс, выдавливал эту испарину плащ из каждой поры. Нельзя было даже открыть окон, впустить воздух. В окна лезла та же молочная сырость. Неужели это все, что осталось ему в удел? Давно уже не было к жене ни нежности, ни внутреннего к ней притяжения. Больше всего было привычки. Да жалость к этим скуластеньким, похожим на него детям. Они уснули. Мокрые пряди волос делали тоньше, моложе лицо жены. Сейчас походила она на ту восемнадцатилетнюю девушку, которую горячим своим напором, степной кровью смял и привязал к себе Алибаев. Ему стало ее даже жаль — такой хрупкой и обреченной показалась она ему в этот вечер. Осталась еще свежесть загородного утомления на ее щеках.
— Я этот твой город ненавижу, — сказал он вдруг, — и дом этот ненавижу… и увезу вас всех отсюда, увезу! — Он усмехнулся какой-то темной усмешкой. — Надеюсь, и тебя здесь ничто не держит?
Она давно привыкла к его недовольству и странностям.
— Мне все равно, где жить, — ответила она кротко.
— А мне не все равно… вот если бы послали меня в Дайрен представителем… — Он не договорил. Жена была усталой. Она заплетала на ночь жидковатую косу. — Ты вобла, — сказал он внезапно, — равнодушная вобла… а я здесь линяю, линяю! — Он с остервенением поерошил свои остриженные коротко волосы. — Меня проел насквозь этот гнусный туман. Я заплесневел. Не хочешь в Дайрен — сиди здесь.
— Тебя посылают в Дайрен?
— Дура! — Он ожесточился. Прежняя жалость прошла. Жидкая коса была ненавистна. — Если бы меня посылали в Дайрен, я бы не сидел сейчас здесь… В Дайрене нужно открыть представительство. С конкуренцией невозможно бороться за тысячу верст. Нам нужны отделенья в Дайрене, в Сватоу… не плохо бы было в Шанхае. — Он прищурился. Его пальцы наигрывали. — И мы тоже не торчали бы в этой проклятой дыре. Форпост! — Он презрительно фыркнул. — Если бы ты не была такой дурой, я бы тебе рассказал кое-что… — На этот раз дольше, внимательнее он посмотрел на нее. — Ты умеешь молчать?
— Я, кажется, слишком много молчу…
Все было несправедливо. Он был жесток, груб. Дети начали старить ее раньше срока. Лучики света поползли в стороны. Она не вытерла глаз. Ему снова стало ее жаль.
— Послушай… — Он подвинулся и обнял ее. — Я тебе скажу… единственно тебе. Может случиться, что мы скоро окажемся далеко отсюда… может быть, даже в Японии. Главное, чтобы не сорвалось дело.
Она отодвинулась и поглядела на него.
— Какое дело?
— Какое дело… ну, конечно, дело с представительством. Кажется, открыть отделения решили окончательно. Я знаю рынок и, кроме того, китайский язык. Мне обещано. Я говорил с Погорельским. Если не будет препятствий… впрочем, какие могут быть препятствия? Специалистами сейчас не бросаются. Экспорт растет… валюта каплет — и притом немалая. А я хочу жить иначе, переменить впечатления… да и ребят подкормить. Ты тоже оденешься. — Он грубовато ощупал ее худые ребра. — И жирку нагуляешь… не мешает. Рано морщинки пошли… ни к чему это. Жизнь дана на один раз. Проморгаешь — потом не вернешь. — Он вдруг потерся щекой о ее шею. — А главное, во всем меня слушай. Если бы я тогда был решительней в свое время, мы бы здесь не застряли… иначе бы сложилась жизнь!
Все было, как в давнюю пору, в этом взнесенном свияжиновском домишке. Даже дождь перестал шуршать по окну. Большая, уже немеющая во сне рука обнимала ее плечо. Скуластенькие мальчики посапывали рядом. Жизнь давно пошла выверенным порядком. Ребята хворали, у них была наклонность к рахиту, их надо было растить. За недосугом некогда было вглядеться попристальней ни во что… даже в этого человека, который спал сейчас рядом. Она знала его не до конца. Во Владивостоке он появился в тревожное время. Ей шел восемнадцатый год. Жизнь летела стремительно, и стремительно хотелось поспеть за ней вслед. В восемнадцать лет она стала женщиной. У нее был муж, сильный, крутой человек. Пришел он откуда-то из Забайкалья. Был звероводом, охотником. Во Владивостоке обжился он скоро. Люди были нужны этому взъерошенному, разоренному недавней войной, оккупацией краю. Старый свияжиновский дом гостеприимно предоставил себя в своем запустении. Потом замужняя жизнь, дети. Человек был мужем, отцом ее детей — и все же она не до конца его знала. Она привыкала к его странностям, к припадкам некоей степной тоски. Какая-то темная степная кровь заставляла его ненавидеть этот край с его горами, морем, тайгой. Он видел иные просторы. В тоске он бывал несправедлив и жесток. Она привыкла и к этому. Годы прошли в ощущении временного пристанища в этом городе. На перевод в другой город Алибаев, однако, не соглашался. Впоследствии он стал успокоенней. Уходилась ли неукротимость с годами, увлекла ли большая работа, но посещали его и озарения. Какие-то планы, надежды делали его мягче, внимательней.