Литмир - Электронная Библиотека
A
A

4

Федор Родионович прикрыл глаза рукой. Если решаться, то нужно немедля. Уже через несколько дней будет, наверное, поздно…

Профессор встал из-за стола и подошел к окну, распахнул его. Легкий ветерок обхватил не остывшее еще после операций худощавое тело. Обе операции прошли легко, быстро, наполнив ощущением молодости, всемогущества. Федор Родионович смотрел поверх зеленых деревьев в даль, прорезанную высотными домами и редкими церковными куполами. Ему нравился вид, открывавшийся из окна его кабинета. Отсутствие людей и машин делало мысли спокойными, вневременными.

Время… Сколько его потеряно, прошло почти бесполезно — на преодоление препятствий, на пустые разговоры, на писанину, наукообразную деятельность… А что теперь? Подкатывает уже к шестидесяти, и только в такие вот часы, как сегодня, — когда успешно окончены операции и за окном солнечный, молодящий день, — только в такие часы ему начинает снова казаться, что не все еще потеряно, что можно и нужно идти вперед, к своей цели. Начинает казаться, как в молодости, что ты вечен… К какой цели, однако? Пятидесятивосьмилетний профессор делает простейшие операции на сердце, которыми успешно овладевают теперь молодые хирурги.

Может быть, вся эта затея с сердечной хирургией напрасна? Но он так много лет мечтал об этом! И в первые месяцы после смерти Бати чувствовал себя помолодевшим… Нехорошо это? Еще бы! Ведь Батя был его благодетелем. И даже хвастал, что «сделал» его, профессора. И это недалеко от истины: совсем еще молодой хирург под началом Бати окончил войну главным хирургом госпиталя, а потом, пользуясь поддержкой того же Бати, защитил на военном материале госпиталя кандидатскую диссертацию. И когда у Федора Родионовича родилась вторая дочь, Батя выделил ему в первом больничном доме, отстроенном рядом, на проспекте, трехкомнатную квартиру, и Федор Родионович остался в больнице ассистентом клиники… И через восемь лет, сменив на посту заведующего кафедрой своего состарившегося предшественника, он чувствовал себя Батиным должником.

Сколько идей было тогда у молодого профессора! Сделать кафедру центром по лечению заболеваний сердца и кровеносных сосудов — вот что казалось главным. Преподавание, студенты — все это важно, но клиника призвана прежде всего лечить больных. Лечить с полным знанием дела, с позиций самой современной науки! И студенты, и преподавание, и все прочее без этого будет серым, ординарным, почти бессмысленным…

Теперь, через пятнадцать лет, его не волновало, что он — малоизвестный профессор, которого не знают даже многие коллеги. Главное — ничего не сделано. Решительно ничего! Вот самое главное в его жизни, страшное. Десятки его так называемых научных работ, как и работы его кафедры, все эти статьи, доклады, — все малозначительно, порой и вовсе незначительно. Жалкая возня, бумагомарание… А операции сотни практических хирургов делают не хуже его ассистентов. Даже, наверное, лучше — у них не отнимают так много времени занятия со студентами, подготовка отчетов, сообщений, лекций, десятки других работ, которыми заняты кафедральные хирурги. Что же удивительного, если многие из них отстали в рукоделии, в практическом опыте. И сам он принес наибольшую пользу людям, наверное, не здесь, в клинике, в годы расцвета сил своих, а мальчишкой, во время войны, когда, сутками не отходя от операционного стола, спас тысячи человеческих жизней…

Есть веское оправдание: нужно ведь кому-то заниматься и преподаванием. Нужно! Но ему этого всегда было мало. Он хирург, в первую очередь и прежде всего хирург. Он страстно мечтал сделать что-то важное, большое, привнести в любимую хирургию что-то свое, может быть, сделать открытие, которое служило бы людям. Не получилось. Ошибся выбором?.. Не случайно ведь тот же Герман Васильевич, настоящий — по душевному складу — хирург, отказался, защитив диссертацию, от места ассистента в его клинике. Да и что его может привлечь сюда? Его и других преданных хирургии, любящих ее врачей? Ничего! Разве только значительно большая зарплата… Клиника без идей, без большого поиска — серо и бескрыло…

И виноват в этом Батя. Его цепкие руки всю жизнь прочно держали Федора Родионовича. Они были добрыми, когда засадили молодого военврача за диссертацию, приобщили его к бескорыстной науке, преданной страдающему человеку. Но эти же руки так и не дали профессору встать, выпрямиться во весь рост. Возможно, не хватило у профессора характера, не нашлось нужных сил, чтобы отстоять себя? Может быть…

Странные у них были отношения. Но теперь Федор Родионович знал твердо: ненавидел он Батю, неистово и давно ненавидел, несмотря на все.

Настроение быстро портилось. Померкла лазурь теплого осеннего дня, стал раздражать неустанный железный лязг проспекта, и отдаленные взвизги строительных кранов, и эти нагло лезшие со всех сторон каменные громады, все туже, все выше с каждым годом обступавшие больницу, словно бы делавшие ее все меньше и меньше. Эти наступавшие дома были олицетворением времени. Время, время! Оно давило его.

Влажная после операций рубашка холодила спину. Надетый поверх халат не согревал. Противный озноб передернул тело. Федор Родионович, недовольно морщась, с силой закрыл окно, потом, сбросив халат, пошел в угол кабинета, за ширму, где была раковина, переодеваться.

От теплой воды озноб сразу унялся. Федор Родионович вяло обтерся жестким от крахмала полотенцем. Надел сорочку, поднял к зеркалу взгляд, чтобы поправить галстук. И тут вздрогнул, словно неожиданно столкнувшись с посторонним человеком. В сумеречном свете за ширмой на него глянуло знакомое, но чужое серое лицо, с глубоко сидящими и оттого невидимыми глазами, — лицо с пустыми глазницами. Он взялся за край раковины, придвинулся к зеркалу так близко, что от дыхания стало мутнеть стекло…

Стук был долгим и довольно сильным. Так стучат, решив уже, что за дверью никого нет. Федор Родионович сухо сглотнул и, пересиливая охватившую его немоту, сипло крикнул:

— Войдите!..

Чтобы дверь не отворялась при открытом окне, он велел вчера добавить кожаных полос, от которых стала она тугой. Его услышали, но дверь некоторое время не поддавалась. И это было ему неприятно, славно заперли заживо в склепе. Он поспешно шагнул из-за ширмы, дернул за ручку.

— Что это у вас с дверью? — входя, спросил Герман.

Федор Родионович махнул рукой, пошел за стол к креслу, на спинке которого висел его халат.

— Вы просили меня зайти?

Профессор надел халат, застегнул его на все пуговицы, показал Герману рукой на стул, приглашая сесть. Отошел к окну, а потом, легонько прокашлявшись, спросил:

— Я слыхал, у вас на отделении несчастье?

— Да. Но как будто бы отделались только испугом.

Федор Родионович кивнул, отошел от окна и сел в кресло.

— Водно-солевой баланс посмотрели? — и уже в конце фразы болезненно поморщился.

Сила инерции! Водно-солевой… Одна из его «тем»… Герман что-то ответил, профессор не слушал его. Бесконечное, сводящее с ума блуждание в непролазном лесу мелочей, в заболоченном осиннике!.. Он вдруг словно почувствовал даже запах болотной гнили.

Федор Родионович придвинул лежавшую перед ним историю болезни. Вот! Вот спасение в этой кривоколенной, бездарно и почти бесполезно прожитой жизни! Надо оперировать, спасать безнадежно больных людей, которым в состоянии помочь, возможно, только он, глава хорошо оснащенной клиники, человек, которому предоставлены большие возможности. В этом может быть оправдание его жизни, только в этом!..

— Вы знаете, конечно, о братьях-близнецах Харитоновых, — глухо сказал Федор Родионович. — Они сейчас на терапевтическом отделении. — Он сделал паузу, глядя пристально своими глубоко сидящими томными глазами на Германа, словно стараясь понять, о чем тот думает в эту минуту. — Офицер, приехавший к больному брату, настаивает на пересадке и подвергся обследованию. — Профессор стал нервно листать историю болезни тонкими бледными пальцами. Кожа на них морщинилась не по возрасту — от герметичных перчаток, спирта, талька. — Я хочу провести операцию на вашем отделении. Вот история болезни. — Федор Родионович протянул ее через стол Герману. — Познакомьтесь. — Он встал. — Решать нужно сегодня.

37
{"b":"539287","o":1}