Артем Гай
Повести
Трудные дежурства
Часть первая. «В полях, под снегом и дождем…»
1
Двадцатое ноября. День моего первого самостоятельного дежурства. Я готовился к нему долго — и в институте, и уже четыре месяца здесь, в этой очень далекой от Ленинграда больнице.
Хирургия — океан страданий, кого вынесешь ты на свой берег в мой первый судный день? Справлюсь ли?..
На отделении, как всегда, невпроворот работы. Все заняты. Я с середины дня не выхожу из приемного покоя. А Петр Васильевич, наш заведующий, пробурчав утром: «Ну вот, в бой брошены свежие силы», заперся в своем кабинете, готовится к какому-то отчету или докладу. Подозреваю, что сделал он это не без умысла.
В три часа дня поступают один за другим двое больных с острым аппендицитом. Для верности прошу Мусю посмотреть их. Муся — самый опытный ординатор, правая рука Петра Васильевича. Симпатичная, неторопливая женщина лет двадцати восьми, с мягкой улыбкой. Она всегда помогает и советы дает незаметно, кажется — сам додумался. Работать с нею одно удовольствие. К тому же я с первого дня оказался Мусиным соседом по квартире. Наверное, не соседом даже, а гостем.
Иду оперировать.
В пять Петр Васильевич заходит в операционную, несколько минут молча стоит за моей спиной, потом говорит:
— Ну, ладно. Работай. Я дома, — и уходит.
В шесть я остаюсь один на один со своим дежурством. Волнение прошло, но где-то в сознании плавает неуправляемая мыслишка: дай бог, чтобы было тихо. Не для молодого хирурга мыслишка. Пугающая…
До восьми часов действительно тихо. А в двадцать десять меня срочно вызывают в приемный покой.
Там полным-полно народу. Милиция. На носилках девушка, девчушка даже. Ну, вот оно, начало… Пульс и давление не определяются. Сбила машина. Шок. Отчего?.. Противошоковые жидкости, кровь, грелки…
— Что с нею, доктор? — У парня лицо загорелое, и потому не бледное, а какое-то синее. Так отчего шок?..
Мне кажется, что я и все вокруг страшно медлительны.
— Поживее, Ниночка! — сдавленно шепчу я операционной сестре.
— Что с нею, доктор? — дышит мне в затылок парень.
С трудом попадаю в вену. «Петр попал бы моментально…»
— Вызовите Петра Васильевича, пожалуйста.
— Доктор, что с нею?..
Девушку зовут Таней. Ей семнадцать лет. Нет, я еще не могу нести сам этот груз…
В двадцать три часа я все еще на коленях у ее постели. Иглу нужно все время придерживать, чтобы она не вышла из вены. Попасть снова будет очень трудно. Мне кажется, что колени мои — лезвия ножей. Стоит чуть сдвинуться — и равновесие потеряно, я полечу на пол с иглой в руках. Петр Васильевич сидит рядом на краю кровати.
— Что со мной было? — шепчет Таня.
— Небольшая неприятность, Танюша, — говорит Петр Васильевич.
Она засыпает.
— Нужно хорошенько следить за нею, и она наша. Понял?
Мне кажется, я все понял, но вот ноги…
— Интересно, похож я на первохристианина?
— Чего не видел, того не видел, — насмешливо бурчит Петр Васильевич. — А вот иглу, чтобы не держать всю ночь, попробуй подшить к коже.
В двадцать четыре Петр Васильевич оставляет меня одного. Он будет спать на диване у себя в кабинете.
В полутьме ночной палаты, мне кажется, я слышу, как возвращается жизнь в это девичье тело, и мне хочется орать от радости. Я широко раскрываю рот, но, конечно, молчу. Никаких мыслей в этот миг, одно ощущение. Ничего, что я битый час стоял на коленях, вместо того чтобы сразу подшить иглу. Мне еще лучше оттого, что ноют ноги. Я смотрю на живое Танино лицо, на двигающиеся во сне порозовевшие губы, на тугую блестящую кожу ее руки, в которую впилась толстая и жестокая спасительная игла. Я думаю: «Петр, наверное, специально заставил меня час простоять на коленях». И беззвучно смеюсь: «Ах, стервец!» Для совершенства, в моем представлении, он слишком толст и замкнут. Хорошо, что сейчас он спит тут же, в больнице. Это дает мне уверенность, что с Таней будет все в порядке. И все же я боюсь отойти от нее. Сижу, как влюбленный дурак, и держу ее за руку. Какие-нибудь четыре часа назад я даже не знал о существовании этой Тани. А сейчас мне кажется, что я знаю ее лучше всех на свете.
Все дело, вероятно, в том, что я оказался как бы соучастником ее второго рождения. Я с нежностью щупаю ее пульс и улыбаюсь. Что бы сказала об этом Оля? Я хочу представить ее здесь, рядом с собою, и не могу. Я никогда не мог себе представить, что скажет или сделает Оля в той или иной ситуации. Иногда она бывала мягкой, ласковой; я говорил ей в такие минуты, что глаза ее зеленеют, как александриты. А иногда, особенно часто почему-то, когда мы выходили из кинотеатра, я вдруг замечал, что у нее чужие глаза, и взгляд чужой, не видящий. «Ты что?» — спрашивал я. «А что? Ничего», — спокойно отвечала она. И мы шли молча рядом, как едва знакомые люди. Иногда это неожиданное отчуждение длилось несколько дней. Я злился, хотел проучить ее — старался не замечать, но надолго меня не хватало.
Последний наш вечер в Ленинграде, когда я провожал ее домой после «отвальной», запомнился мне со всеми подробностями.
Было тепло, даже душно. Листва в Летнем саду загадочно шуршала в темноте. На мосту блестел отполированный шинами диабаз. Набережная была совсем пуста. Мы всегда любили ее такой. «Нам надо подождать, проверить себя», — повторяла Оля. Постепенно выветривался хмель и принесенная им легкость, которую я испытал в этот вечер впервые за последние недели — с того дня, как мне стало ясно, что Оля не поедет со мной. Во всяком случае — пока…
Мы остановились у спуска к воде. Причальное тяжелое кольцо чуть шевелилось под маслянистой водой.
«Ты не согласен?» — спрашивала Оля.
Брошенная в воду спичка погасла не сразу и прочертила в воздухе короткую желтую полосу. Мы оба следили за нею. Начал накрапывать дождь. Я прикрыл Олю обоим пиджаком:
«Помнишь, как у Бернса?..
В полях, под снегом
и дождем,
Мой милый друг,
Мой бедный друг,
Тебя укрыл бы я плащом
От зимних вьюг…
Может быть, все-таки поедем?»
Оля тихо рассмеялась:
«Ты ведь сам, как эта спичка, а решить все хочешь сразу. Володя, милый, послушай…»
Я бросил вслед за спичкой папиросу и поцеловал Олю. Влажные, прохладные, любимые губы!..
В Олином подъезде мы прощались целую вечность. Я знал, что необходимо сказать что-то значительное, самое главное… Но вот закрылась Олина дверь, и ночной ветер, не торопясь, идет мне навстречу по набережной Фонтанки…
— Доктор!
Я вздрагиваю от неожиданности.
— Доктор, не говорите, пожалуйста, дедушке, что со мной случилось. У него больное сердце.
— Ты почему не спишь, Танюша? Что-нибудь беспокоит?
— Нет, ничего. Я выспалась… Не скажете?
— Тебе придется, вероятно, долго лежать в больнице. Все равно этого не скроешь.
— Что же делать? У него очень больное сердце…
— Что-нибудь придумаем.
— Правда?! Как вас зовут?
— Владимир Михайлович.
Некоторое время она лежит молча. Черные в полумраке глаза ее смотрят на меня.
— Вы будете моим врачом?
— Вероятно.
Она улыбается:
— Я очень боюсь врачей, а вас — нисколько.
— Вот и отлично.
— А где вы учились?
— В Ленинграде. Спи, Танюша. Сейчас тебе нельзя много говорить. Потом поболтаем.
Она послушно закрывает глаза. Но вскоре я снова слышу:
— А что у меня с животом?
— Все в порядке. Просто ушиб.